Сайт создан по благословению настоятеля храма Преображения Господня на Песках протоиерея Александра Турикова

Система Orphus







Отец Арсений

Оглавление
Часть третья

Дети


Содержание

Взбранной Воеводе победительная...
Отец Матвей
Отец Платон Скорино
Мать Мария
“Матерь Божия, помоги!”
На крыше
Признание
Записка
Панихида
Я разношу письма
Лена
Корсунь-Ерши
До и после (Корсунь-Ерши)
О себе
Юля
Три смерти
Ещё раз Корсунь-Ерши
Письма
Несколько грустных мыслей
Павел Семёнович. Рассказ Надежды Петровны

Взбранной Воеводе победительная...

Задержалась я у подруги. Заговорились. Взглянула на часы, одиннадцать вечера. Быстро простилась – и на станцию. Идти не далеко, сперва дачными улицами и только у станции минут семь леском. Луна на ущербе, темно, от провожатых отказалась и побежала. Молодые мы все смелые. Иду и думаю: мама сердиться будет, что поздно пришла, а завтра вставать рано к ранней обедне, а потом дел невпроворот. Иду быстро, улицы прошла и вбежала в лесок. Темно, мрачно и, конечно, страшно, но ничего, тропка широкая, не раз хоженная. Вошла и чувствую: домашним духом тянет, а людей – никого. Бегу, и вдруг меня кто-то сзади схватил за руки и на голову что-то накинул. Вырываюсь, крикнуть хочу, но мне рукой через тряпку рот зажали. Борюсь, вырываюсь, пытаюсь ногами ударить напавших, но от сильного удара по голове на какие-то мгновения затихла. Оттащили с тропинки в сторону, с головы материю сняли, потом я поняла, что это был пиджак, но рот тряпкой зажимают еще. Мужской голос сказал: “Пикнешь – зарежем!” – и нож перед глазами появился. “Ложись, дура, будешь тихо себя вести, не убьем”, – смотрю на человека, один низкий, другой высокий, и от обоих вином пахнет. “Ложись!” – рот разжали и толкают на землю, а я шепотом говорю им: “Отпустите, пощадите!” –и рванулась, высокий приставил нож к груди и колет. Поняла, что ничто меня не спасет. Высокий парень сказал второму: “Пойди шагов за 30 к тропке. Справлюсь с ней, тебя крикну”, – невысокий ушел.

Я стою и отчетливо понимаю, что нет мне сейчас спасения, никто помочь не может. Что делать? Как защититься? И вся мысль ушла к Богу: “Помоги, Господи!” Молитв вдруг никаких не помню, и откуда-то внезапно возникла только одна, к Богородице, и я поняла: одна Матерь Божия может меня спасти, и стала в исступлении читать: “Взбранной Воеводе победительная, яко избавльшеся от злых, благодарственная восписуем Ти раби Твои, Богородице, но яко имущая державу непобедимую, от всяких нас бед свободи, да зовем Ти: радуйся, Невесто Неневестная”, – а в это время высокий повалил меня и стал рвать одежду. Сорвал, наклонился надо мной, нож в руке держит. Я это отчетливо вижу и в то же время исступленно молюсь Богородице, повторяя одну и ту же молитву и, вероятно, молилась вслух. Наклонился высокий и вдруг спросил меня: “Ты что там бормочешь?” – а я все Молюсь и в этот момент услышала свой голос, а парень опять сказал: “Спрашиваю, чего?” – и тут же выпрямился и стал смотреть куда-то поверх меня. Посмотрел внимательно, взглянул на меня и со злобой ударил в бок ногой, поднял с земли и сказал: “Пойдем отсюда”, – и, держа нож в руке и сорванное с меня белье, повел куда-то в сторону. Дошли, бросил меня на землю, опять наклонился надо мною, а я молюсь и молюсь.

Стоит около меня и опять поверх вглядывается, а я все время призываю Божию Матерь и в то же время чувствую, что ничего почему-то не боюсь. Парень стоит и смотрит куда-то в лес, потом взглянул на меня и сказал: “Чего ей здесь, в лесу, ночью надо?” Поднял меня, отбросил нож и повел в лес. Идет молча, я молюсь вполголоса и ничему не удивляюсь и ничего уже не боюсь, помню только, что Божия Матерь со мною. Конечно, мысль дерзновенная, но я тогда так думала.

Шли недолго. Вижу – мелькают между деревьями огни станции. Не выходя из леса, парень сказал мне: “На! Оденься! – и бросил мои вещи. – Я отвернусь”. Отвернулся, я оделась. Пошли, взял он билет до Москвы, подвел к бачку с питьевой водой и платком вытер мне лицо. Кровь у меня от удара была на голове.

Сели в поезд, вагоны пустые, поздно, мы только вдвоем в вагоне. Сели, молчим, а я все время молюсь про себя, беспрерывно повторяя: “Взбранной Воеводе победительная...”

Доехали, вышли из поезда, он спросил: “Где живешь?” Я ответила. Доехали трамваем, на задней площадке, до Смоленской площади, а потом пошли в Неопалимовский переулок ко мне домой. Я молюсь, он идет молча, только на меня изредка взглядывает.

Дошли до дома, поднялись по лестнице, я ключ достала и опять на меня страх напал. А зачем он здесь? Дверь не открываю, стою. Посмотрел парень на меня и стал спускаться по лестнице. Открыла я дверь, бросилась в комнату и перед иконой Божией Матери Владимирской упала на колени. Благодарю Ее, плачу. Сестра проснулась и спрашивает: “Что с тобой?” – молюсь и не отвечаю, молюсь.

Часа через два пошла, лицо вымыла, привела себя в порядок и до утра молилась, благодаря Матерь Божию, а утром побежала в церковь к ранней обедне и все о. Александру рассказала. Выслушал он меня и сказал: “Великую милость оказали Вам Господь и Матерь Божия. Благодарить их надо, а злодея покарает”.

Прошел год. Сижу я дома и занимаюсь. Окна открыты, жарко, душно. В квартире мама да я. Звонок, мама кому-то открывает и говорит: “Проходите. Дома!” – и мне из коридора кричит: “Мария, к тебе”. Подумала я: “Вот некстати, – но крикнула: –Входите!” Встала, решила, что кто-нибудь из товарищей-студентов. Дверь открылась, и я замерла. Он, тот парень из леса. Спросили бы меня минуту тому назад – какой он, я не смогла бы сказать, а тут мгновенно узнала.

Стою словно одеревенела, а он вошел, почему-то осмотрел комнату и, не обращая на меня внимания, рванулся в угол, где у меня висела цветная литография с иконы Владимирской Божией Матери. Иконы мы с мамой держали в маленьком шкафчике, а Владимирскую повесили под видом картины на стене.

Подошел, посмотрел и сказал: “Она”, – постоял некоторое время и подошел ко мне. “Не бойтесь меня, я пришел попросить у Вас прощения. Простите меня, виноват я перед Вами страшно. Простите!” А я стою, окаменевшая, растерянная, а он подошел ко мне близко, близко и еще раз сказал: “Простите меня!” – повернулся и вышел. Эта встреча произвела на меня страшно тяжелое впечатление. Зачем приходил? Что хотел этот бандит? В голову пришла мысль: надо бы милицию позвать, задержать его, но вместо этого открыла шкафчик с иконами и стала молиться.

В голове все время неотвязчиво стояла мысль, почему, взглянув на икону Владимирскую, сказал: “Она”.

Потом все раздумывала. Почему его тогда не разглядела, почему такой бандит прощения просил, зачем это ему нужно? И совсем он не высокий, и глаза его смотрят пытливо и пристально, не по-бандитски.

...Началась война, был 43-й год. Голодали мы ужасно. Я работала в госпитале сестрой и пыталась учиться в медицинском институте, сестра болела, но училась в седьмом классе, а мама еле-еле ходила от слабости.

Жизнь была тяжелой, но я все-таки успевала иногда забегать в церковь. Прошли бои под Москвой, на Кавказе, под Сталинградом, начиналась весна 43-го года. Дежурила я эти дни два дня подряд. Пришла усталая, есть нечего, сестра лежит, мама тоже. Ослабли обе.

Разделась, разжигаю печку, руки трясутся, болят. Пытаюсь молиться, читаю акафист Божией Матери по памяти. Слышу, стучат в дверь, открываю, стоит лейтенант с палкой и большим вещевым мешком: “Я к Вам!”

Спрашиваю: “Кто Вы?” Он не отвечает и втаскивает в комнату мешок, потом говорит: “Тот я! Андрей!” – и тогда я мгновенно узнаю его. Мама приподнимается и смотрит на него.

Андрей развязывает мешок, неуклюже отставляет ногу, садится на стул без приглашения и начинает вынимать что-то из мешка.

На столе появляются банки с тушенкой, сгущенным молоком, сало, сахар и еще, и еще что-то. Вынув, завязывает мешок и говорит: “Ранен я был тяжело, три месяца с лишним по госпиталям валялся, думал, не выживу, сейчас в клиниках ногу долечивают. Лежал, Вас вспоминал и Матери Божией молился, как Вы тогда. Говорили врачи, что умру, безнадежен. Выжил, живу, а эти продукты братень мне притащил от радости, что в госпитале разыскал, он тут под Москвой в председателях колхоза ходит. Наменял – и ко мне”.

Встал, подошел к шкафчику с иконами, открыт он был, перекрестился несколько раз, приложился к иконам, подошел ко мне и опять, как прошлый раз, сказал: “Простите меня Бога ради. Прошу. Гнетет меня прошлое беспрерывно. Тяжело мне”, – а я посмотрела на его продукты, на него самого, стоящего с палкой около стола и закричала: “Возьмите, возьмите все сейчас же. Убирайтесь вон!” – и расплакалась. Стою, реву, мама лежит, ничего понять не может, сестра из-под одеяла голову высунула. Андрей посмотрел на меня и сказал: “Нет, не возьму”, – подошел к печке, разжег ее, положил полешки, постоял минут пять около нее, поклонился и вышел, а я все время навзрыд плакала.

Мама спрашивает: “Маша, что с тобой и кто этот человек?” Я ей тогда все рассказала. Выслушала она меня и сказала: “Не знаю, Маша, почему ты тогда спаслась, но что бы ни было, хороший и очень хороший Андрей. Молись за него”.

Спас нашу семью в 1943 году Андрей своей помощью. Недели две его не было, а потом к маме приходил раз пять без меня и каждый раз приносил бездну всякого, всякого и часами с мамой разговаривал.

Шестой раз пришел вечером, я была дома. Пришел, поздоровался, подошел ко мне и опять сказал: “Простите Вы меня!”. Разговорилась я с ним. Много о себе рассказывал. Рассказал, как увидел меня в лесу и почему напали тогда, все рассказал. Рассказал, как наклонился надо мною и услышал, что я что-то шепчу, удивился, не понял и вдруг увидел стоящую рядом Женщину, и Она остановила его повелительным жестом, и когда он меня второй раз на землю бросил, то опять эта Женщина властно рукой Своей заслонила меня, и стало ему страшно. Решил отпустить меня, довел до станции, увидел, что я не в себе, и повез в Москву. “Мучила меня совесть за Вас постоянно, не давала покоя, понял, что все неспроста было. Много думал о той Женщине. Кто, что Она? Почему меня остановила? Решил пойти к Вам, попросить прощения, расспросить о Ней. Не мог больше мучиться. Пришел к Вам, трудно было, стыдно было идти, страшно, но пришел. Вошел к Вам и увидел на стене образ Матери Божией Владимирской и сразу понял, кто была эта Женщина. Ушел от Вас и стал узнавать все, что можно было узнать о Божией Матери. Все, все узнал, что мог. Верующим стал и понял, что великое и страшное было мне явление, и я совершил тяжелое прегрешение. Очень сильно повлияло на меня происшедшее, и ощутил я глубокую перед Вами вину. Вину, которую нет возможности искупить”.

Много Андрей мне рассказывал о себе.

Мама моя была человеком исключительной души и веры и еще до прихода Андрея последний раз говорила мне: “Мария! Матерь Божия явила этому человеку великое чудо, не тебе, а ему. Для тебя это был страх и ужас, и ты не знала, почему Господь отвел от тебя насилие. Ты верила, что тебя спасла молитва, а его сама Матерь Господа остановила. Поверь мне, плохому человеку такого явления не было бы. Матерь Божия никогда не оставит Андрея, и ты должна простить его”. Андрей маме тоже все рассказал.

Сестра моя Катерина была от Андрея без ума, а у меня до самой последней встречи с ним к нему жило чувство брезгливости и даже ненависти, и продукты, которые он приносил, я старалась не есть... Когда же разговорилась с ним, то поняла многое, взглянула на него по-другому и успокоилась. Подошла я тогда к Андрею и сказала: “Андрей! Вы изменились, другим стали. Простите меня, что долго не могла я победить в себе чувства ненависти к Вам”, – и подала ему руку.

Прощаться стал – уезжал в батальон выздоравливающих, а после на фронт должны были отправить.

Мама сняла со своей крестовой цепочки маленький образок Божией Матери с надписью: “Спаси и сохрани”, благословила им Андрея, перекрестила и по русскому обычаю трижды расцеловала. Расстегнул он ворот гимнастерки, снял ее, и мама куда-то зашила ему образок. Катька, прощаясь, порывисто обняла Андрея и поцеловала в щеку. Подошел он ко мне, низко поклонился и, как всегда, сказал: “Простите меня Бога ради и ради Матери Божией, молитесь обо мне”, – подошел к иконе Владимирской Божией Матери, приложился к ней несколько раз, поклонился всем нам и, не оборачиваясь, вышел.

Хлопнула дверь, мама и Катя заплакали, а я потушила в комнате свет, подняла светомаскировочную штору и вижу в лунном свете, как он вышел из дома, обернулся на наши окна, перекрестился несколько раз и пошел.

Больше никогда его не видела, только в 1952 г., была я уже замужем, получила письмо от него на старый адрес, мама мне письмо передала. Письмо было коротким, без обратного адреса, но по почтовому штемпелю увидела, что оно послано из-под Саратова.

“Спасибо, спасибо Вам всем. Знаю, страшен я был для Вас, но Вы не отбросили меня, а в одну из самых тяжелых минут поддержали прощением своим. Только Матерь Божия была Вам и мне помощницей и Покровительницей. Ей и только Ей обязаны Вы жизнью, а я еще больше – верой, дающей две жизни – человеческую и духовную. Она дала веру и спасла меня на военных дорогах. Спаси и сохрани Вас Матерь Божия. Наконец-то я живу христианином. Андрей”.

Это последнее, что мы узнали о нем. Я рассказала о. Арсению об Андрее, и он сказал: “Великая милость была дана этому человеку, и он оправдал ее. Хранил его Господь для больших и хороших дел”.

Отец Матвей

Отцу Арсению сильно недомогалось, и ему пришлось лечь в постель, но как раз в эти дни совершенно неожиданно приехал человек, лет 55-ти. Отец Арсений, не слушая наших возражений, встал с кровати, оживился и радостно встретил приезжего.

Надежда Петровна занялась приготовлением ужина, после которого о. Арсений и приезжий ушли в комнату и, вероятно, проговорили всю ночь, так как приготовлять постель в этот вечер не пришлось.

Утром о. Арсений и о. Матвей, так звали приехавшего, служили обедню, где я и Надежда Петровна присутствовали, весь день он о чем-то говорил с о. Арсением, и Надежда Петровна каждый раз с трудом убеждала их пойти обедать или пить чай.

Вечером за ужином о. Арсений чувствовал себя хорошо и с каким-то особым доброжелательством смотрел на о. Матвея, а тот спокойно сидел у стола, внимательно всех слушал и очень охотно отвечал на вопросы или рассказывал. Прожил о. Матвей у нас шесть дней и на четвертый день рассказал мне много о себе. Его рассказ о том, как он жил после войны, нашел и опять потерял семью, поразил меня, и я попросила разрешения записать рассказанное.

“В апреле 1941 года меня внезапно взяли в армию. Мне было 28, а Людмиле 25. Женился по большой любви. Друг без друга нам жизнь была не в жизнь. Первое время в армии места себе не находил. Писали мы друг другу почти каждый день. Была Людмила для меня всем, и сыновей я, пожалуй, любил меньше, чем ее. Человек она необычный: с большой силой воли, принципиальная, правдивая, добрая, отзывчивая, и я знал, что любит меня так же, как и я ее. Любовь наша была не физическим тяготением, а глубокой духовной привязанностью и близостью.

По образованию я физик, Людмила кончила педагогический техникум и работала преподавательницей в младших классах средней школы.

Война, как всякое бедствие, приходит неожиданно. С первых дней попал я в тяжелые бои, отступал, выходил из окружения, сражался. Домой писал часто, но, как потом узнал, писем моих почти не получали, а про меня и говорить нечего. Ранен был несколько раз, лежал в госпиталях: на Урале, в Сибири, по-прежнему много писал Люде, получал письма от нее, но, как попадал на фронт, переписка прекращалась. В феврале 45-го года ранили меня тяжело, вылечили и прямо из госпиталя попал я седьмого мая под Прагу, где и закончил войну. Грудь в орденах, мысли дома, не только у меня, а у всех. Отвоевались. Родину отстояли.

Через шесть дней после победы арестовали меня, а первого июня трибунал приговорил к расстрелу с заменой 12-ю годами заключения. Состряпал на меня дело старшина, написал, что я вел агитацию в пользу врага, и сколько я ни доказывал следователю, а потом трибуналу, что это бред, ложь – Родину я защищал, несколько раз ранен, награды получил, и немалые, – никто меня не слушал, а слушали только старшину. Потом уже узнал – многих он посадил, выслуживался.

Осудили, и до 1957 года прожил я в лагерях.

В одном из лагерей встретил о. Арсения, привязался к нему, полюбил, к тому времени я уже был верующим. Помог мне в этом один заключенный, добрый, хороший и глубоко верующий человек. Очень много дал он мне тогда в лагере.

Об аресте и осуждении семье сообщить не мог, но думал, что Людмила узнает от органов или товарищей. Последние годы находился в далеком сибирском лагере, из которого по чистой освободили в 1957 году. Три месяца пришлось проработать на заводе в Норильске, писал оттуда в Москву, семью разыскивал, но ответа не получил.

Обратился в бюро розыска, не отвечают.

Оделся более или менее прилично и поехал искать своих, но почему-то не официальным путем, а через знакомых. Узнал, что уехала Людмила в эвакуацию в город Кострому, там и осталась. Волнуюсь, жду встречи, мысль только одна: как-то они там живут? Что с ними?

Вот и Кострома. Приехал в семь вечера, пока нашел улицу, дом, подошло время к девяти часам. Постучал в дверь, открывает мужчина. Посмотрел на меня, вздрогнул, отступил испуганно в глубь передней и вдруг сказал: “Проходите, Александр Иванович!”

Вошел я, разделся. Мужчина безмолвно стоит и смотрит на меня, потом повернулся к какой-то двери и крикнул: “Люда, к нам пришли!”

Вошла Людмила, увидала меня, бросилась ко мне с криком и плачем: “Саша! Саша! Ты! Где был?”

Обнимает меня, целует. Забыл я все, все на свете, схватил я Людмилу, прижал к себе, плачу, целую в исступлении лицо, руки и чувствую, как под руками моими бьется ее сердце. Сколько это продолжалось, не знаю, но когда немного успокоился, то случайно взглянул на мужчину, открывшего мне дверь, и увидел на его лице такое страдание и неподдельное горе, что трудно передать. Спрашиваю: “Люда, кто это?”

Оторвалась она от меня, посмотрела на нас обоих, надломилась как-то и со стоном в голосе крикнула: “Муж!” – и только тут я окончательно понял, что мое время ушло. Охватила меня беспомощность, растерянность. Сел я и спрашиваю: “А как же я?”

Молчат оба. Схватился я за голову руками и зарыдал. Трясусь и плачу. В жизни моей этого не было, а тут долгие годы мучения и ожидания отдали свое. Отчаяние страшное пришло. Чувствую, взял меня кто-то за плечи и говорит: “Успокойтесь! Успокойтесь! Расскажите, что с Вами было за эти годы?”

Поднимаю голову – а это муж моей Людмилы. Сел напротив меня, Людмила стоит. Смотрю на нее, смотрю и с трудом осознаю происшедшее. Мысли смутные, вязкие, тяжелые, злые, но потом состояние растерянности и злобы прошло, и опять я стал видеть одну Людмилу. Осунулась, в лице ни кровинки, большие глаза ее в слезах и невыносимой муке. Смотрит то на меня, то на Бориса – потом я узнал, что так его зовут.

Как и раньше, красивая, моя бесконечно родная Людмила, моя жена, а теперь жена другого. Люда, о которой долгие годы я думал, мечтал, к которой стремился, и только надежда увидеть ее дала мне возможность выжить в лагерях в течение 12-ти лет заключения – и вот наконец я нашел ее и сразу же потерял.

Перевел взгляд на Бориса и также вижу на лице растерянность и страдание. “Расскажите! Прошу Вас!”

Стал я рассказывать, вероятно, говорил долго. Рассказывал, как из армии писал, упомянул про взятие Праги,

Вспомнил арест, суд, 12 лет лагеря. Рассказал и замолчал, они также молчат, и в это время из мглистого тумана мыслей первый раз пришло воспоминание о Боге, и я в душе своей воскликнул: “Господи, помоги и рассуди. Ты Один знаешь пути наши”.

Людмила обошла разделявший нас стол, подошла ко мне и с мольбой сказала: “Саша, прости меня, виновата перед тобой. Писем от тебя не было, запрашивала военкомат, писала всюду, ждала, а ответ один: “Пропал без вести”. Три года ждала, ждала ежедневно, и все нет известий. Решила, что убит. Последнее письмо пришло из-под Праги. Мысли были только о тебе, но видишь – встретила Бориса, привыкла к нему, полюбила и вышла замуж на четвертый год нашего знакомства, и к двум нашим сыновьям прибавилась дочь Нина, сейчас ей уже семь лет. Прости меня, я одна виновата, Бориса не вини. Не дождалась я тебя. Прости”, – говорит и плачет. Борис молчит.

Что делать? Что делать? Не знаю и не вижу выхода, они оба также не знают. Взглянул на стенку и вижу – в рамках висят мои фотокарточки довоенные, и все происшедшее сразу по-другому осветилось.

Осуждение и раздражение, охватившее меня, сгладились, и что-то доброе, теплое охватило сердце и душу.

Не забыла, помнила, и действительно никто не виноват. Что делать? Что делать?

Тягостная тишина вошла в комнату. Гнетущая, мрачная, тишина страдания. “Где дети?” – спросил я. “К бабушке все трое пошли, там сегодня и ночуют”, – ответила Людмила, и опять стало тихо.

Я смотрел на жену, понимая и зная, что позови я ее, и она уйдет со мной, уйдет с детьми от Бориса, а я забуду ее второе замужество и буду любить по-прежнему. Но что делать с детьми? За восемь лет они полюбили и привыкли к новому отцу, и от него уже есть дочь. Как они отнесутся ко всему совершившемуся, ко мне, перенесут ли, поймут ли, забудут ли Бориса?

Я разобью сложившуюся семью, где сейчас есть согласие, где друг друга любят и понимают. Почему я должен прощать Людмилу? Чем она виновата передо мною? Она ждала, искала, помнила, страдала, оставшись с двумя детьми, не меньше меня и, только уверившись, что я умер, вышла замуж, нов новой семье не был забыт я, о чем сказали мне фотографии. Я был один, а их трое, брошенных, оставленных. Почему я имею какие-то особые права? Ни она, ни я не виноваты в случившемся, а тем более Борис. Сильно любил и люблю Людмилу, но это не дает мне право ради одного себя разбить семью, посеять зло, раздор, лишить детей человека, который стал им отцом. Мои сыновья полюбили Бориса. Но полюбят ли теперь меня? Что будет с дочерью, у которой только один отец, Борис? И опять мысль о Боге пришла ко мне. Не знаю почему, но я встал и прошел в другую комнату.

Три кровати стояли у стен, здесь жили дети. В головах самой маленькой кровати была приколота небольшая икона, висевшая на ленточке, кто был изображен, какой святой, я не понял, но то, что у ранее не верующей Людмилы появилась в доме икона, поразило меня и в то же время внутренне согрело, обрадовало.

В лагере человек, который дал мне возможность уверовать в Бога, говорил, что путь к Господу только через добро, помощь людям и отречение от своего большого и любимого человеческого Я, всегда выставляемого вперед.

Эти мысли мгновенно возникали и проходили передо мною. Выбор был только один. Я обязан, должен уйти из жизни детей, Людмилы, Бориса.

Людмила сидела растерянная, подавленная, не зная, что делать. Лицо ее было столь скорбно, что мне стало стыдно за себя, за то, что я долго молчу, держа Людмилу и Бориса в состоянии неизвестности, напряжения. Борис сидел опустив низко голову, как будто неимоверная тяжесть тянула его к земле.

Я встал и, подойдя к Людмиле и Борису, сказал: “Я ухожу, это необходимо и справедливо по отношению ко всем нам. У вас семья, а я – утраченное прошлое. У Вас сыновья, дочь, у меня ничего. Вы любите друг друга. Я ухожу, здесь нет жертвы, здесь воля Бога и ваше право”.

Я встал и стал одевать пальто. Борис смотрел на меня с тревогой. Людмила бросилась, обняла меня и, целуя, сказала: “Не уходи”, – но что-то неуверенное прозвучало в этом. Борис подошел и, взяв меня за руку, сказал: “Тяжело ей, переживает за нас обоих и за детей”.

Я вышел. Встреча с Людмилой и детьми не состоялась. Осталось только прошлое. Я опять один. Человек, которого я люблю, безвозвратно потерян.

Ждать долгие годы, надеяться, выжить только из-за этого, найти и потерять. Потерять навсегда.

Я шел по улицам Костромы, погруженным в темноту, шел, раздавленный происшедшим, шел, понимая, что другого выхода не было, а Людмила по-прежнему стояла перед моими глазами.

Примерно полгода я болел. Свет не без добрых людей, помогли мне, но в это время я как-то особенно близко подошел к церкви, и это остановило меня от многих неверных решений и поступков.

Устроился по своей специальности физиком в один институт, ушел в работу, что называется, с головой, достиг по воле Божией неплохих результатов. Пришла небольшая известность, печатные труды, жизненное благополучие и обеспеченность, но образ Людмилы, ее глаза постоянно стояли передо мною.

Город, где я жил, был небольшой, но церковь сохранилась одна, остальные когда-то закрыли или сломали. Храм стал моим прибежищем, местом душевного отдыха, утешения. Там, в церкви, сблизился я с одним врачом, глубоко верующим человеком, оказавшим на меня очень сильное влияние и много помогавшим мне.

Пожалуй, это был один из немногих тогда домов, где я бывал, отдыхал душой и учился духовной жизни. За семьей Людмилы не следил, не нужно было и для нее и для меня. Только однажды написал письмо Борису, в котором просил принимать от меня помощь. Высылал почти все мои деньги, через одного хорошего знакомого, живущего в Костроме. Трудно мне было все эти годы. Переживал и страдал, никак не мог забыть Людмилу и детей.

Года через четыре узнал случайно, что о. Арсений жив, списался с ним, поехал к нему, и стал он моим духовным отцом и руководителем на долгие годы, а потом я принял монашество и был поставлен иеромонахом. Давно хотел, долго готовился, но о. Арсений долго не разрешал и только в позапрошлом году благословил.

Оставил физику и пошел служить в церковь, чем немало удивил своих коллег по институту. Живу сейчас в промышленном городе, церковь небольшая, но верующих много, и много настоящих, хороших.

Успокоился, забылся, прошлое сгладилось, но полгода тому назад произошло со мною событие, опять потрясшее и взволновавшее меня.

Пришел домой после обедни. Хозяйка квартирная сказала, что приходил ко мне два раза пожилой мужчина, не назвался, но предупредил, что часа в четыре опять зайдет. Особого значения я этому не придал, однако около четырех часов действительно позвонили. Пошел открывать дверь. Вошел человек, на вид лет за пятьдесят, лицо желтое, изможденное, но глаза ясные, поражающие своей особой выразительностью и добротой. Вошел, поздоровался, назвал меня по имени-отчеству. Знаю его хорошо, где-то с ним встречался, но вспомнить не могу. Смотрю на него удивленно, вероятно, он это заметил. Спросил: “Не узнали?” – и сразу же после этих слов узнал я в вошедшем Бориса – мужа Людмилы.

Без всякого предисловия стал рассказывать: “Приехал рассказать о детях, отчет Вам дать. Рак у меня, две операции перенес, сейчас химиотерапией залечили. Пожелтел весь, а состояние здоровья не лучше. Проживу в лучшем случае два месяца. Ну, это для начала. За помощь спасибо, много семье дала. Помогали много. Жене не говорил, как просили, но догадывалась, Вас хорошо знала.

Сыновья Ваши уже имеют детей. Хорошими людьми воспитала их Людмила. Оба кончили институт, инженеры. Дочь наша Нина на первом курсе. Бог милостив, воспитали детей верующими. Людмила раньше не верила в Бога, но после Вашего от нас ухода сильно изменилась в этом отношении.

Откровенно скажу, следил за Вашей жизнью. Считал недопустимым упускать Вас из виду, потому что судьбы наши переплелись. Сложно, мучительно связаны. Знаю, тяжело переносили Вы случившееся, но и на нас с Людмилой оставило это глубокий след. Людмила любила и любит Вас, хотя и не знает, где сейчас Вы. Уход Ваш еще больше приблизил ее к Вам. Принеся себя в жертву семье, подчеркнули Вы силу любви своей.

Переживал я очень ее любовь к Вам, но было бы неправдой сказать, что она меня уже не любила. Сколько лет мы с ней после случившегося прожили, и никогда не была она холодна или равнодушна ко мне, никогда не сказала мне слова осуждения. Бывало, проснешься ночью, она не спит или делает вид, что спит. Знаю – мысли о Вас”. И стал мне подробно рассказывать о детях и жизни семьи и в конце сказал: “Время жизни моей ушло, остались считанные дни, у Вас в церкви, вероятно, есть второй священник, попросите его исповедовать меня. Помогите мне”.

Смотрел я на Бориса и думал, что жизнь его после моего появления была трудной, мучительной, полной сомнений, тревог, и тем не менее он с Людмилой смог воспитать детей, укрепить веру свою, сделать Людмилу верующей. Его жизнь по сравнению с моей была сложнее и труднее, была подвигом. Прожил он у меня три дня.

Исповедовал и причастил его наш настоятель о. Андрей. Помню, сказал он мне: “Хорошего человека встретил. Хороший Ваш знакомый Борис. Редкостный”.

В момент рассказа о. Матвеем своей жизни присутствовал о. Арсений, он внимательно слушал, хотя я и знала, а, что о. Матвей все уже давно рассказал ему. Прожив несколько дней, о. Матвей уехал, больше мне не пришлось его видеть, помню только, что месяцев через пять о. Арсений сказал: “Помните о. Матвея, письмо от него получил. Жизнь его трудная, сложная, но сумел он с помощью Господа найти единственное правильное решение. Да хранит его Бог”.

Рассказ о. Матвея произвел на меня очень сильное впечатление и запомнился на всю жизнь.

Отец Платон Скорино

“В старинном патериконе прочел я когда-то сказанное святыми отцами о том, что Господь предоставляет каждому человеку возможность оглянуться на пройденный жизненный путь, осмыслить его и определить свое отношение к Богу и сделать шаг к познанию Господа или оттолкнуться от Него. В жизни постоянно происходят события, которые дают возможность всем ощутить и осознать Бога и прийти к нему. Право выбора принадлежит человеку. Господь, создавая вокруг человека цепь определенных событий, хочет помочь мечущейся человеческой душе прийти к Нему, и вина наша, если мы оттолкнем путь к спасению. В моей жизни было несколько таких переломных моментов, когда мне предоставлялась возможность решать – куда идти? Дважды (так кажется мне) оттолкнул я протянутую мне нить Истины, но Господь был милостив и еще и еще раз выводил меня на дорогу веры. Благодаря милости этой, стал я верующим, христианином, а потом и иереем.

На пути к вере встречал я людей замечательных, истинных помощников Бога, которые много помогли мне, многому научили и примером своей жизни показали, что такое христианин”. Так говорил мне о. Платон, временами замолкая, задумываясь и потом опять продолжая рассказ.

Высокий, крепко сложенный, с открытым, типично русским красивым лицом, серыми глазами, в которых жило упорство, сжатыми губам, он производил впечатление волевого человека, готового преодолеть любое препятствие. И в то же время лицо его было необычайно добрым, и в глазах, казалось, сейчас же отражалось все происходящее вокруг. Отражалось непосредственно. Я почему-то решила, что такой человек, как о. Платон, если нужно, положит за друзей жизнь, но в ярости, вероятно, страшен, коли до этого дойдет дело. Мысли мои пролетали мгновенно, а о. Платон продолжал начатый разговор.

“Скажу Вам! Рассказывать получается вроде бы сложно, а в жизни куда все проще складывается. Ленинградский я, из детского дома. Кончил семилетку и пошел работать слесарем на оборонный завод, поэтому в армию не взяли в мирное время. В партию не успел вступить – двадцать третий год только пошел, когда война началась, но всегда был в активе – в школе, в пионерах, в комсомоле. В танцах, массовках, вылазках и во всем прочем старался быть первым. Сейчас уже скрывать нечего, за девушками много ухаживал, да и меня они не забывали. Модно было в те времена заниматься антирелигиозной пропагандой, ну и я тут был не из последних..

В сорок первом году, как война грянула, я сразу же добровольцем пошел. Сильный, здоровый – назначили меня в разведку. Целый год воевал благополучно: ни ранения, ни царапины серьезной. Тогда думал – везло. Убило командира у нас снарядом, назначили нового лейтенанта. Увидели мы в нем этакого интеллигента, чистоплюя, или, как тогда говорили, “из чистеньких”. Невысокий, худощавый, щупленький, разговор ведет культурно, без ругательств: Задание дает, словно чертеж выписывает, точно, ясно, требовательно. Нам-то, обстрелянным солдатам, показался он хлипким, несерьёзным. Сидя-то в блиндаже, каждый распоряжаться может, а как в разведке себя покажет? Но удивил он нас в первый же выход на разведку. Про хорошего солдата говорят: не “воевал”, а “работал”. Лейтенант наш именно работал, как артист. Бесстрашен, осторожен, аккуратен. Ходит как кошка ,ползет по земле словно змея. Солдат бережет, сам за других не прячется, а старается, где надо, первым идти. Недели через три пошли мы в дальнюю разведку по немецким тылам. Трудный, опасный поход. Обыкновенно уйдут группой человек шесть-десять, данные по рации сообщали, но в большинстве случаев не возвращались – гибли. Вышло нас с лейтенантом восемь человек, прошли линию фронта – двоих потеряли. Оторвались от немцев, вошли в тыл к ним, благо местность лесистая, и стали вести разведку. Ходили шесть дней, каждый день сведения по рации передавали, но потеряли в стычках с немцами еще троих. Осталось нас трое: лейтенант Александр Андреевич Каменев, сержант Серегин и я. Получили приказ идти к своим. Легко сказать – идти назад. Немцы нас ищут, ловят. Они ведь тоже не промах. Пробрались мы к переднему краю, дождались ночи, залегли, изучаем обстановку. Где перейти? Выползли на нейтральную полосу, тут-то нас немцы и обнаружили. Залегли мы в воронку. Начали немцы артиллерийский обстрел полосы, повесили над головами осветительные ракеты и поливают пулеметным огнем. Тут-то меня и контузило. Серегин незаметно ухитрился из воронки уползти к нашим, а мы с лейтенантом остались. Я почти все время терял сознание, лейтенанта легко ранило в ногу. Пришел я на мгновение в себя и подумал: уползет он, как Серегин. Понимаю, что выхода у него другого нет. Расстелил он плащ-палатку, меня на нее затолкал – неудобно все это делать, воронка неглубокая. Сам распластался и, как только стало меньше света, потащил меня. Я ему говорю: “Брось – оба погибнем. Где тебе, я тяжелый, а ты вон какой маленький”. “Ничего, Бог поможет”, – а тащить надо метров двести. Немцы заметили движение, усилили обстрел из орудий. Осколки, как горох, кругом сыпятся. Пулеметные очереди к земле прижимают, земля фонтанчиками от пуль вздымается. Впал я в беспамятство, временами приходя в себя, слышу сквозь какой-то туман взрывы и чувствую, что волокут меня по земле. К своим ли, к немцам ли? Ребята потом рассказывали, что никто понять не мог, как меня, такого здорового, щупленький лейтенант доволок. Разговору об этом в части было много. Лейтенанта и меня за успешную разведку наградили орденами Красного Знамени. Отлежался я и опять в разведку. Смотрю на лейтенанта влюбленными глазами. Стал благодарить его, а он с улыбкой ответил: “Видишь, Платон, Бог-то нам помог!”. Мне его ответ шуткой показался. Стояли мы тогда в обороне, силы накапливали всем фронтом. Послали нас опять по тылам. Немцы стали очень осторожны, кого ни посылали, все гибли. Знаем, что идем на верную смерть, но приказ есть приказ, надо идти. Вышло нас шесть человек, и, забегая вперед, скажу, все шесть и вернулись. В дивизии все этому удивлялись, а сведения, добытые нами, оказались крайне важными, притащенный нами “язык” – немецкий лейтенант сообщил что-то очень нужное. Для меня этот поход оказался исключительным, так как это в какой-то степени было началом моей новой жизни. Это была та ступень, с высоты которой я должен был осмыслить, что живу не так, как надо. Забрались мы в этом разведпоиске километров за 30 от фронта. Добрались до какого-то села. Подошли, на окраине церковь стоит, почти у самого леса.

Четверо солдат пошли на разведку к селу, а я с лейтенантом церкви. Тихо, тихо кругом, луна неярко светила, и крест с куполом от этого сверкал серебристо-синеватым светом, и мне подумалось, что нет и не должно быть сейчас никакой войны, где люди режут друг друга. Но автомат висел на шее, сбоку на спине армейский кинжал, сзади автоматные диски, и со всех сторон окружала притаившаяся смерть. Лейтенант пошел к церкви, прячась за деревьями, а я стал обходить погост, но не дошел и вернулся назад. Смотрю, стоит лейтенант у дерева, смотрит на церковь и крестится. Голова поднята, крестится медленно и что-то полушепотом произносит. Удивился я этому страшно. Лейтенант образованный, бесстрашный, хороший солдат, и вдруг такая темнота, несознательность. Хрустнул я веткой, подошел и сказал шепотом: “Товарищ лейтенант, а Вы, оказывается в богов верите”. Испуганно повернулся он ко мне, но потом овладел собой и ответил: “Не в богов я верю, а в Бога”, –и легла после этого случая между лейтенантом и мною какая-то настороженность и недоверие. Долго рассказывать, но вернулись мы, как я уже говорил, без потерь, но испытали много. Все считали, что нам везет, а теперь я думаю, что это было Божие произволение. Вернулись, а мне одна мысль все время покоя не дает. Не может настоящий советский человек верить в Бога, тем более образованный, потому что должен был прочесть труды Емельяна Ярославского, Скворцова-Степанова, где с предельной ясностью доказано, что Бога нет, и если кто и верит, то придерживается буржуазных воззрений и тогда является врагом... Думаю, “шкура овечья на волчьем обличье” одета на лейтенанта. Притворяется. Храбрый, это верно, меня спас, поиски были удачные. Камуфляж, маскировка все это, для какого-то большого дела задумана. Враг-то расчетливый, хитрый. Не могу успокоиться. Пошел в “особый отдел”. Встретил младшего лейтенанта, доложился по уставу и рассказал о своих сомнениях. Он оживился, обрадовался и сразу же повел меня к своему начальству. Начальник “особого отдела” был у нас майор, латыш, сумрачный и всегда внешне усталый. Выслушал он младшего лейтенанта, тот доказывает, что лейтенант Каменев – затаившийся враг, которого надо обезвредить. Расспросил про лейтенанта, как в разведке себя вел, с солдатами на отдыхе, с кем общается. Подумал немного, недовольно посмотрел на нас, позвонил куда-то, что-то спросил и сказал: “Товарищ младший лейтенант, Вы сегодня с группой разведчиков за линию фронта пойдете, вот там и проверите лейтенанта Каменева, а сейчас можете идти, а ты, Скорино, останься”. Младший лейтенант побледнел, изменился в лице, что-то хотел сказать, но майор махнул рукой, и тот вышел. Майор дождался, когда закрылась дверь, посмотрел на меня и сказал: “Слушай, Скорино! Я о делах разведки много знаю, о тебе с лейтенантом тоже, но скажи мне, что у тебя – голова или пустой котелок? – и постучал пальцем по моему лбу. – Дурак ты! Ну что, верующий, крестился на церковь, разве в этом дело? Ты его дела видел, с ним работал? Тебя спас, сведения для командования принес, а им цены нет. Ты же про него говоришь – враг. Я в 41-м году от самой границы шел: отступление видел, окружение, панику, страх, храбрость, истинное бесстрашие, любовь к Родине. Вот когда довелось узнать людей. Все бы так воевали, как лейтенант Каменев. Ты знаешь, он в начале войны обоз раненых из окружения вывел. Раненого генерала с поля боя вынес. Не знаешь, а о людях с кондачка судишь! Сегодня в разведку пойдете, командование решило, вот и посмотри за нашим младшим лейтенантом и твоим Каменевым. Выкинь из головы свою глупость и людям не рассказывай! Шагай да научись лучше людей распознавать. Я в молодости тоже горячку порол и много дров наломал, а теперь часто об этом жалею. Иди!” Удивился я разговору. Пошли ночью в разведку, “языка” брать. Младший лейтенант из “особого отдела” оказался отчаянным трусом, за нас прятался и никак от земли оторваться не мог, вперед не шел, старался быть сзади, когда к немцам шли. Взяли “языка”, потащили. Вырвался младший лейтенант вперед, а тут обстрел начался, он от страха бросился в какую-то яму, побежал во весь рост, тут ему осколком полголовы снесло. Через неделю опять послали нас по тылам немцев. Первую линию обороны прошли благополучно, потом в лесу нарвались на охранение артиллерийской части. Еле ушли. Дошли до условленного места, разошлись надвое, договорились, где встретиться. Лейтенант меня с собой взял. Два дня ходили, больше ночью. Наткнулись на большое танковое соединение, обходили стороной, пытались силы определить, но в конце концов сами с трудом спаслись. Долго уходили, петляли всячески, но ушли. Разыскали в лесу овражек, там листья сухие скопились, забрались в них, лежим. Устали, решили по очереди спать, но ни тому, ни другому не спится. Эх, думаю, была не была, скажу лейтенанту, что был в “особом отделе” и о нем говорил и как сам к вере отношусь. Рассказал, молчит лейтенант, как будто заснул. Потом, вдруг спросил: “А ты знаешь, что такое вера?” Не дожидаясь моего ответа, стал говорить. Рассказывает, и стало передо мной открываться что-то новое. Вначале показалось увлекательной, доброй и ласковой сказкой – это о жизни Иисуса Христа говорил, а потом, когда перешел к самому смыслу христианства, потрясло меня. Рассказывал о совершенстве человека, добре, зле, стремлении человека к совершению добра. Объяснил, что такое молитва. Сказал о неверии и антирелигиозной пропаганде. И увидел я религию, веру совершенно не такой, как представлял раньше, не увидел обмана, темноты, лживости. Часа три проговорили мы, пока рассвет не обозначился. Я только спросил его: “А вот про попов говорят, что жулики они и проходимцы, как это с верой совместить?” Ответил лейтенант: “Многое, что про священников говорят, – ложь это, но было много и из них плохих. Ко всякому хорошему делу всегда могут из корысти пристать нечестные и плохие люди”. – “Вы не из поповских детей, товарищ лейтенант?” – “Нет, не из поповских, отец врач, мать учительница, оба верующие, и я только верой живу и держусь, а то, что ты в “особый отдел” пошел и обо мне говорил, так это не без воли Божией. Сам услышал, что майор тебе про людей говорил. Там тоже люди есть, и неплохие”. Крепко в душу запал мне этот разговор. Пришли на сборный пункт. Двое раньше нас пришли. Передали по рации донесение и повернули к своим. Два дня еще ходили, пробирались к линии фронта, кругом немецкие части. Разбили немцы нашу группу. Лейтенант да я остались неранеными, остальные полегли. Даже сейчас трудно понять, как к своим попали. Привязался я к лейтенанту, но через месяц перевели его в другую часть на повышение. Началось наступление, ранило меня тяжело. Встреча с лейтенантом Каменевым большой след оставила в моей жизни, заставила задуматься о многом, вероятно, подготовила меня к принятию веры. Хороший он человек был. Отправили меня в тыл. Попал в госпиталь под Вятку– в Киров. Пролежал пять месяцев и два еще в санатории. Рана моя гноилась, началось заражение крови. Лечение не помогало, дальше – больше, и увидел я по лицам врачей, что не выкарабкаться мне, а тут еще в отдельную палату положили, значит, безнадежен. Ждут, когда умру. Жить, конечно, хотелось, но устал я от болей, лечения и ожидания чего-то страшного, неизвестного и давящего. Не смерти боялся, а чего-то другого.

Была у нас в госпитале сестра Марина, худенькая небольшая девушка с карими глазами. Веселая, добрая и удивительно внимательная ко всем раненым. Любили мы ее за чуткость и безотказность помочь нам. Бывало, все выздоравливающие влюблялись в нее по очереди, но она со всеми была одинаково хороша и поклонников держала на расстоянии.

Перевели меня в “отходную” палату, сознание временами теряю надолго, а то впадаю в забытье. Придешь в себя и видишь, что Марина то тебе укол какой-то делает, то лицо от пота протирает, то белье меняет. Лежу я как-то с закрытыми глазами, входит главный врач с группой врачей, обход делает. Палатный докладывает историю и в конце говорит: “Безнадежен, начался общий сепсис”.

Главный врач осмотрел и тоже сказал: “Безнадежен”.

Я лежу в полудреме, но все слышу и понимаю. Не знаю, днем или ночью, вероятно, ночью, пришел в сознание и чувствую, стоит около меня Марина, полушепотом что-то читает и протирает мне лоб водой. Вслушался в слова и понял: молится она о моем выздоровлении. Открыл глаза, а она мне говорит: “Ничего, ничего, Платон, все пройдет”, – и дала мне выпить воды. Потом я узнал, что вода была святая. Марина продолжала молиться. И так длилось недели две. Принесет в пузырьке святую воду или кусочек просфоры, и мне каждый день дает их, и все молится и молится, как только около меня окажется. Ко мне приходила даже в те дни, когда ее дежурств не было. Выходила и вымолила она меня у Бога.

Когда поправляться начал, много мне о вере говорила, молитвам научила. Ушел я из госпиталя по-настоящему верующим. Она да лейтенант Каменев жизнь мою перевернули полностью.

Любил я Марину, словно мать родную, хотя она моих лет была. Главный врач, направляя меня в санаторий, сказал: “Мы Вас с того света вытащили, но без сестры Марины и наша помощь не помогла бы. Выходила она Вас, в ноги ей поклонитесь”.

Но я-то уже знал, Кто мне вместе с Мариной помог, и дал себе слово, если жить останусь, то, как война кончится, пойду в священники. Сказал об этом Марине.

Отгремела война, демобилизовался я из-под Берлина и приехал в свой Ленинград и, прямо сказать, с ходу в семинарию. Пришел, документы взяли, посмотрели и вернули. Я туда, я сюда – почему-то не принимают. Наконец отдал, и вдруг вызывают в военкомат, да и в другие учреждения вызывали. Стыдят, смеются, уговаривают: “Слушай, Скорино! Ты с ума сошел! Кавалер полного набора орденов “Славы”, других куча, звание старший лейтенант, а ты в попы. Армию порочишь!”

Поступил все-таки. Нелегко учение мне давалось, знаний мало, образование – только семилетка, да и ту давно кончил. Очень трудно было. Да иногда и нарочно кое-кто мешал. Кончил семинарию, захотел в монахи, но тут меня в семинарии на смех подняли: “Куда ты, такой здоровый и во многом еще неопытный, и в монахи, женись, священником будешь”. Откровенно говоря, правы мои наставники оказались – не годился я, конечно, для монашеской жизни, да и где мог к ней готовиться?

Жениться надо, а я учусь в семинарии. Никуда не ходил и ни одну девушку не знаю. Назначение дают мне под Иркутск, а я еще не иерей. Надо невесту искать. Раньше, до войны, много знакомых в городе было, а за эти годы растерял, а учась в семинарии, женщинами не интересовался и о женитьбе не думал, хотя и знал, что для священника это необходимо. Где невесту искать? Пошел в храм и стал молиться, помощи у Господа просить. Долго молился, вышел на улицу, смотрю –на одной ноге кто-то ковыляет, обгоняю, а это бывший капитан из нашего полка.

Забыл сказать, войну-то я закончил старшим лейтенантом, а начал солдатом. Я к капитану бросился. Обрадовались. Он меня к себе пригласил. Разговорились про дела минувших дней, про сегодняшние житейские. Капитан балагур, весельчак, человек добрый, гостеприимный. Рассказываю, что семинарию кончил, должен быть священником, но жениться надо. Вижу, из всего моего разговора понял капитан, что мне жениться надо, а остальное за шутку принял.

“Есть невеста! – кричит. – Нинка, моя двоюродная”. Познакомился я с ней дня через два, понравилась, и, кажется, я ей. Решил жениться, сделал через несколько дней предложение, о себе рассказал. Вначале, что я в священники готовлюсь, тоже не поверила, потом задумалась и дала согласие, только сказала: “Платон! А я-то неверующая”. Ну, думал, неверующая, а каким я раньше был!

Пошел в семинарию, рассказал. Выслушали не очень внимательно и благословили. Женился недели через две, посвятили в диаконы, потом в священники. Уезжать надо. Нина мне говорит: “Ты, Платон, поезжай, а мне еще полтора года нужно, чтобы пищевой институт кончить”.

Почему-то это у меня из головы вылетело, знал же, что учится. Надо ехать. Договорились, кончит – приедет. Откровенно сказать, тяжело уезжать было, полюбил я Нину. Верил, что приедет.

Да и о Нине рассказать надо. Роста невысокого, мне чуть выше плеча, худенькая, стройная, глаза большие, серые. Сама красивая-красивая, подвижная, язык острый, за словом в карман не полезет.

Уехал я за Иркутск. Село большое, церковь закрыта за смертью священника. Запущена, частично разрушена. Кое-как навел порядок, две старушки помогали. Начал служить, а народу только три человека. Страшно стало. Где же прихожане? Но решил служить ежедневно. Неделю, месяц, три служу, никто не идет. Впал в отчаяние. Поехал к владыке в город, рассказываю, что служу, а храм пустой. Что делать? Владыка выслушал и благословил служить, сказав: “Господь милостив, все в свое время будет”.

Зашел я, уйдя от владыки, в городскую церковь, дождался конца службы и подошел к старому священнику, рассказал ему свои горести. Позвал он меня к себе домой, обласкал и сказал: “Господь призвал Вас на путь иерейства. Он не оставит Вас. Все хорошо будет – прихожане придут, и жена приедет. Молитесь больше”. Подружился я с отцом Петром, часто приезжал к нему. Многим он меня поддерживал. Духовной жизни был человек.

Прошло полгода, а прихожан только восемь человек, а я все служу. Материально стало трудно, буквально жить не на что. В свободное время стал подрабатывать, то крышу покрою, то сруб поправлю, то где-нибудь слесарной работой займусь. Во время работы с хозяевами поговоришь, им, конечно, интересно с попом разговор затеять. О вере, бывало, начинали спрашивать, я, конечно, рассказывал, стали прислушиваться, в церковь заходить. Сперва просто посмотреть, а потом и молиться.

Работу, конечно, делал честно, аккуратно, не хвалюсь, бывало, сделаешь – сам удивишься. Завод ленинградский меня к этому приучил. Заказчиков – хоть отбавляй.

К концу года в храм стало приходить уже человек восемьдесят-девяносто, в основном пожилые, а по второму году и молодежь пошла.

Первое время в селе ко мне относились плохо, идешь по улице, мальчишки кричат: “Идет поп – бритый лоб”, – а часто просто бранными словами ругали.

Молодежь задирала, смеялись. Придут в церковь, хохочут, мешают службе. Я вежливо их прошу, уйдут, ругаясь. Решили, что я безответный. За год жизни в селе избили меня очень сильно молодые ребята, шел я вечером, вот и напали. Они бьют, я только прошу – не надо, а им смех бить попа.

Очень трудно было. Без Нины беспрерывно скучал, но наконец приехала. Рад был очень, а она сперва приуныла, не представляла своей жизни в деревне со священником. У Нины диплом инженера, устроилась мастером на большой молочный завод в нашем селе. Взяли охотно, хотя и придирались потом, что жена попа Знающая, работящая, она во всем показывала пример

Однажды шли мы с Ниной вечером, напали на нас четверо подвыпивших ребят, меня трое бить начали, а четвертый пристал к Нине. Я прошу их оставить, Нина кричит: “Спасите”, – а ребята бьют меня, а там жену на землю валят. Двое каких-то ребят в сторонке стоят.

Эх! Думаю, о. Платон! Ты же разведчиком был, в специальной школе учился разным приемам, да и силушкой тебя Бог не обидел. Развернулся вовсю. Простите за слова фронтовые, не священнику их говорить, но “дал я им прикурить”. Кого через голову, кого в солнечное сплетение, а третьего ребром ладони по шее, а потом бросился к тому, который на Нину напал. Разъярился до предела, избил четвертого парня и .в кусты кинул. Нина стоит, понять ничего не может. Двое ребят, что в стороне стояли, бросились было своим помогать, но когда я одному наподдал, убежали. Собрал я побитых ребят, да здорово еще им дал. Главное, все неожиданно для них получилось, не ждали отпора, думали – тюфяк поп, безответный. Собрал и решил проучить. Стыдно теперь вспомнить, но заставил их метров пятьдесят ползти на карачках. Ползли, пытались сопротивляться, я им еще выдал. Нинка моя хохочет: “Не знала, что ты, Платон, такой! Не знала!” Злой я тогда очень был.

После этого случая относиться ко мне стали лучше, а ребята, которых я побил, как-то подошли ко мне и сказали: “Мы, тов. Платон, не знали, что Вы спортсмен, а думали, что только некультурный поп”. Одного парня я года через два венчал, а у другого дочь крестил.

Понимаю! Осудите Вы меня за эту драку, не иерею это делать, но выхода не было. Если бы один шел, а то с женой. Потом ездил, владыке рассказывал, он очень смеялся и сказал: “В данном случае правильно поступил, а вообще силушку не применяй. Господь простит!”

Несколько лет в селе прожили. В 1955 г. девятого мая отмечали десятилетие Победы над Германией. Председатель колхоза и председатель сельсовета были старые солдаты. Объявили – будет торжественное собрание в клубе. Приглашаются все бывшие фронтовики и обязательно с орденами.

Нина говорит мне: “Ты, Платон, обязательно пойди”.

Оделся я в гражданское платье, надел свои ордена и медали, а их у меня много: три ордена Славы всех степеней, еще когда солдатом был, получил, четыре Красной Звезды, орден Ленина, Боевого Красного Знамени, три медали “За отвагу”, две “За храбрость” и медных полный набор.

Прихожу в клуб, здороваюсь с председателем колхоза, узнал меня с трудом, смотрит удивленно и спрашивает: “Ордена-то у Вас откуда?”

Отвечаю: “Как откуда? На войне награжден”. Куда меня сажать, растерялся. Орденоносцы в президиуме сидят, а у меня орденов больше, чем у других, но я поп. Потом с кем-то посоветовался и говорит: “Товарищ Платонов! Прошу в президиум”, –и посадил меня во втором ряду. Надо сказать, меня многие называли товарищ Платонов, принимая имя “о. Платон” за фамилию.

Стали фронтовики выступать с воспоминаниями, я подумал, подумал и тоже выступил. Конечно, понимал, что все это может кончиться для меня большими неприятностями у уполномоченного по делам церкви и у епархиального начальства, но хотелось мне народу показать, что верующие и священники не темные и глупые люди, а действительно верят в Бога, идут к Нему, преодолевая все и не преследуя каких-то корыстных целей.

С председателем колхоза я даже сдружился. После этого случая он относился ко мне хорошо. Рассказывал, что ему и председателю сельсовета нагоняй был от районного начальства, что попа с докладом выпустили. Воспоминания в доклад переделали.

Двенадцать лет прожил я в этом селе. Господь по великой милости Своей не оставлял меня с Ниной. Последние годы храм всегда был полон народу, относились ко мне хорошо, и власти особенно не притесняли.

Нина моя, конечно, не сразу к церкви пришла, но теперь, по-моему, куда больше меня в вере преуспела. Верит истинно, службу прекрасно знает и во всех церковных вопросах моя опора и помощник.

Сейчас в город перевели, там и служу. Трудно мне среди городских, но привыкаю.

Вот, кажется, и все главное о моей жизни и о том, какими путями шел я к Богу.

Простите! Вспомнил сейчас, как в первый раз услышал о Боге от верующего человека. Поразила меня эта встреча, заставила задуматься. Прочертила, конечно, какой-то след в моей душе, временами приходила на память, но было мне тогда 14 лет, и жил я тогда в детском доме.

Был у нас преподаватель обществоведения Натан Аронович, фамилию забыл. Любили мы его. Вечера устраивал, диспуты, доклады, водил нас по музеям, руководил кружком антирелигиозной пропаганды, вечно был с нами.

Поступил в детдом парнишка лет 14-ти, Вовка Балашов, видимо, из интеллигентной семьи. Молчаливый, замкнутый. Учился хорошо. Пробыл у нас полгода, и кто-то из ребят заметил, что Вовка крестится. Дошло до преподавателей. Не знаю, о чем они говорили, но были тогда в моде в школах литературные суды над Чацким, Онегиным, Татьяной Лариной, Базаровым и другими героями произведений, которые мы тогда проходили. Обычно суд происходил в зале. Был председатель, обвинитель, защитник и обвиняемый – судимый литературный герой. Преподаватель всегда сидел в стороне и почти в “ход суда” не вмешивался.

Натан Аронович решил устроить показательный суд над Иисусом Христом и христианством. Обвиняемым решили сделать Вовку Балашова, одели его в простыню, чтобы он походил на Христа. С нами Натан Аронович целую подготовку провел по осуждению Христа и веры. Обвинитель – Юрка Шкурин, защитник – Зина Фомина, председатель Коля Островский, человек семь свидетелей и два класса публики – 7 “А” и 7 “Б”.

Мы все страшно заинтересовались, готовились дней десять втайне, от Вовки, но тем временем стали звать его “Христосик”. За день до суда Вовке сказали, что он будет обвиняемым и изображать Христа. Вовка стал отказываться, протестовал, но его не слушали. Потом мы узнали, что многие преподаватели возражали, но Натан Аронович настоял. Мы видели, что Балашов за какой-то один день осунулся и издергался.

Собрался суд! Председатель Коля Островский открыл заседание. Балашов простыню не надел, стоит бледный, ни кровинки в лице. Девчонки его жалеют, нам, зрителям, тоже как-то не по себе. Председатель спрашивает Вовку: “Признаете себя виновным?” Надо было ответить: “Не признаю”, и тогда заседание превращалось в спор нескольких сторон. В какой-то степени это было интересно. Спорили, обсуждали, доказывали, читали отрывки из произведений, цитаты – в результате чего облик “судимого” литературного героя обрисовывался более полно, лучше усваивалось произведение. Вся суть суда заключалась в споре, а Вовка Балашов взял да и ответил: “Я верующий! Суда не признаю, у каждого есть своя свободная совесть”, – и сел.

Начали допрос. Вовка молчит.

Суд растерялся, заведенный порядок нарушился. Натан Аронович сделал знак председателю, чтобы речь начал прокурор. Юрка Шкурин встал и закатил речь: “Пережитки капитализма, кулаки, попы, мощи”, – и закончил опять пережитками капитализма... Хорошо говорил, мы аплодировали. Защитник Зина Фомина тоже долго говорила. Отметила пережитки прошлого, низкую культуру обвиняемого, влияние среды и прочее, и прочее. Вообще ее речь получилась большим обвинением, чем Юрки Шкурина. Мы опять аплодируем. Потом стали вызывать свидетелей. Каждый из них приводил цитаты из антирелигиозных книжек, журналов, и даже кто-то показал карикатуру на Христа из журнала “Крокодил”. Всем было весело и интересно. Председатель вдруг обнаружил, что речи прокурора и защитника должны были быть произнесены после вызова свидетелей, но, увидя, что ничего уже сделать нельзя и довольный ходом суда, предложил последнее слово обвиняемому Балашову.

Натан Аронович сидел довольный и по своей всегдашней привычке, когда был в хорошем настроении, потирал руки.

Думали мы все, что Вовка после всего сказанного откажется от последнего слова, а он встал и заговорил. Словно тяжесть с себя сбросил какую-то, выпрямился и стал даже выше ростом. Заговорил, и мы, что называется, рты раскрыли. Говорит о добре и зле, о чем Иисус Христос учил, почему он верит в Бога, что мы все бедные, жалкие, потому что не верим, что душа и ум наш от этого пусты. Он никогда не бывает один, с ним всегда Бог, “на Которого у него надежда и в Котором сила”.

Говорит, голос дрожит, вот-вот расплачется.

Натан Аронович делает председателю знак, чтобы он заставил Вовку Балашова замолчать, а тот не хочет прерывать Балашова. Вовка закончил словами: “Да, я верующий, и это мое дело. Судить меня никто не имеет права. У каждого человека есть совесть, она свободна, и другие люди не должны навязывать свои взгляды. Я верю в Бога и рад этому”, – и остался стоять.

Говорил хорошо, захватил всех сидящих в зале. Мы ему устроили овацию. Никто из нас не думал, что молчаливый и застенчивый Вовка Балашов так мог говорить, откуда слова брал.

Прокурор, защитник, суд растерялись. Ребята народ честный, поняли Вовку, поняли, что мы не имеем права судить человека за его убеждения, да, кроме того, очень искренней и непосредственной была его речь, не вымученной.

Натан Аронович вскочил и крикнул председателю: “Зачитывайте приговор!” – а Коля Островский смущенно ответил: “Он же не виновен”. И в воздухе повис вопрос: “Кто не виновен? Христос или Балашов?” – и как-то получилось так, что никто не виноват.

Натан Аронович передернулся, лицо пошло пятнами, голос сорвался, и он почти прошипел: “Довольно комедию разводить, нет никакого Христа, христианство – неудачное извращение иудейской религии. Это выдумки. Бога нет. Балашов нес вредный бред. Читайте приговор!”

Председатель Коля Островский посоветовался с “заседателями” и объявил: “Суд решения, ввиду непонятных обстоятельств, не принял”.

Расходились мы с заседания суда с тяжелым сердцем, невеселые. Потом были долгие споры, но что-то засело внутри у каждого из нас.

Недели через две Балашова перевели, по настоянию Натана Ароновича, в детский дом трудновоспитуемых ребят, а любимый преподаватель Натан Аронович потерял нашу любовь, и мы не тянулись больше к нему.

Оглядываясь назад, вижу, что Господь многими путями вел меня к Себе. Лейтенант Каменев, сестра Марина Вовка Балашов, учеба в семинарии, женитьба на Нине трудная вначале жизнь в селе священником, служба в разведке и многое, многое другое, что я не рассказал Вам, были теми ступенями, по которым вел меня Господь”.

Спросила я о. Платона: “Как Вы узнали о. Арсения?”

“В храме, где я служу теперь, есть у меня духовный сын, хороший знакомый и друг о. Арсения, вот и попросил он у него разрешения приехать мне сюда. Вот и приехал. Благодарю за это Бога. Всю жизнь свою в его руки отдал, уезжаю прямо-таки обновленным.

Приеду домой – Нину сюда направлю. Отец Арсений сказал, чтобы приехала”.

Мать Мария

Долгие годы прожитой жизни со всеми ее радостями, тревогами, трудностями и горем превращаются в конце концов в воспоминания, которые человек несет в себе. Яркие и светлые воспоминания озаряют дальнейшую жизнь, ведут к совершенствованию души, а если они темны и отвратительны, то их стараются забыть, но память не позволяет этого, и тогда воспоминания преследуют, давят и терзают человека. Прошедшая жизнь всегда воплощается в воспоминания.

Я хочу рассказать о людях, жизнь которых не ушедшее прошлое, а подлинная, настоящая жизнь сегодняшнего дня, хотя это возникает из воспоминаний. Истинная любовь обогащает человека, несет ему счастье и постоянно возрождается в новых и новых людях, но есть сила большая, чем любовь, – это самоотречение ради людей, это совершение добра, беспредельная вера в Бога, молитва и помощь своим ближним.

Такими людьми были о. Арсений и мать Мария, и я хочу рассказать о них, потому что Вы должны знать тех, кто помогал окружающим, облегчал им страдания, наставлял и вел к Богу, и я уверен, что многие, кто прочтет об о. Арсении и м. Марии, об их делах и поступках, будут черпать оттуда новые силы и находить правильный путь. Поэтому рассказ об о. Арсении и м. Марии не воспоминание, а настоящая жизнь, тот живительный источник, дающий возможность верить и обретать силы.

Для этого рассказа мною использованы записки, которые я вел почти ежедневно. Конечно, в этих записках много субъективного, личного, написанного под влиянием тогдашнего настроения. Перекладывая записи в рассказ, я пытался в какой-то мере освободиться от этого личного, наносного, но, вероятно, это мне не всегда удавалось.

...На отпуск я тогда приехал к о. Арсению. Городок, где он жил, я любил и каждый день путешествовал по его улицам, старинным, полуразрушенным монастырям и храмам. То посещал конец IV века, то попадал в пышный, парадный XVIII век, то в полуказенный ХIХ-й. Довольно быстро подружился с работниками музеев, и для меня часто открывались такие красоты и тайны старины, которые вряд ли могли узнать приезжие или жители этого старинного городка.

Мои 27 лет позволяли мне совершать многокилометровые прогулки по окрестностям, а вечерами, когда о. Арсений бывал свободен, я молился с ним, говорил или присутствовал при разговорах с другими людьми, неизменно получая каждый раз новые знания духовной жизни, людей и веры. Уходя от него, чувствовал я себя духовно обогащенным.

В этот день утром я совершил большой поход в монастырь, построенный в XVI веке. Многое сохранилось, но сильно обветшало. Особенно прекрасен был собор, в котором даже сохранился иконостас XVII века. Пришел усталый, отдохнул около двух часов, а вечером, около восьми, приехала к о. Арсению из Москвы незнакомая девушка с запиской. Прочтя записку, о. Арсений сказал мне: “Утром поедем в Москву. Пишет Евдокия Ивановна, тяжело заболела одна знакомая ей монахиня Мария. Выехать придется в пять утра, с первым поездом. Прошу тебя взять три билета и поехать со мной. Пробудем в Москве дня четыре”, – и стал разговаривать с приезжей.

Не успев рассмотреть гостью, я пошел собрать кое-какие вещи для о. Арсения и себя. Уложив вещи в портфель с помощью Надежды Петровны, хозяйки дома, где жил о. Арсений, я вернулся в комнату, но его там уже не было.

Гостья ходила по комнате, рассматривала книги на столе, в шкафах, картины, иконы, висевшие в углу, вещи. Рассматривала довольно бесцеремонно и, видя, что я вошел, не обратила на меня внимания, продолжая так же все разглядывать. Осмотрев и сев в кресло, сказала, обращаясь ко мне: “Никогда не думала, что современного священника может интересовать искусство, медицина, философия, марксизм. Я думала, что в основном священники знают только богослужение, Евангелие, Библию. Удивляюсь Вашему Петру Андреевичу, – и, внимательно оглядев меня с ног до головы, насмешливо спросила: “Скажите! Вы тоже из этих, как Петр Андреевич?”

Тон ее разговора, бесцеремонность необычайно задели меня, мне стало больно за о. Арсения, и я вызывающе сказал: “Да, из этих! Но прежде чем говорить об о. Арсении в таком тоне, взгляните на книги, написанные им”.

“Книги?” – удивленно повторила она. Открыв шкаф, я показал несколько книг, написанных им. Взяв одну из них в руки и задумчиво перелистывая страницы, останавливаясь и временами читая, девушка, как бы забыв про меня, произнесла: “Ученый и священник! Странное сочетание. Жизнь идет вперед, материализм охватил почти полмира, наука вошла в обиход и сознание человека, знания необозримы, написаны тысячи книг, опровергающих веру, а она живет... Верят ученые, писатели, знаменитые художники, врачи, педагоги, верят миллионы высокообразованных людей на Западе, и в то же время наши церкви полны почти одними старухами, которые, когда я бывала девочкой в церкви, страшно раздражали меня своими поучениями и советами”. И, как бы отвечая на что-то себе, сказала: “Много написано, но никто еще не доказал, что нет Бога, – и, обратившись ко мне, продолжила: – Знаете, я много прочла атеистических книг, но у меня создалось впечатление, что в них не столько доказывают свою правоту, сколько опорочивают религию или спорят с Богом, стараясь доказать Ему, что Его нет. Моя бабушка Катя верит беспредельно, и если бы Вы знали, что это за человек, она лучше всех, и даже моей мамы и отца. Были бы все такие верующие!” И неожиданно спросила меня: “Ну! А Вы как думаете о Боге?”

Я собрался ответить, но увидел стоящего в дверях о. Арсения. С доброй улыбкой смотрел он на свою гостью, и столько было тепла и приветливости в его взгляде, что я решил: отвечать не надо.

“Приготовился?” – спросил он меня.

“Да, завтра пойду к четырем утра на вокзал и возьму билеты, а Вас попрошу к пяти часам прямо к поезду”, – ответил я.

В вагоне ехали молча. Отец Арсений сосредоточенно смотрел в окно. Мимо проходили леса, поля, пролетали станции, переезды, какие-то здания, шли по тропинкам люди, а он, отдалившись от всего, молился.

Девушка, которую звали Татьяной, читала медицинский учебник, а я пытался вчитываться в какую-то повесть. Ехали несколько часов. Два или три раза о. Арсений наклонялся к нашей спутнице и что-то спрашивал.

Москва встретила нас шумом, и было видно, что о. Арсений, привыкший к тихой жизни старинного русского городка, как-то терялся и чувствовал себя неуверенно. Садясь в такси, долго не мог закрыть дверь растерянно смотрел на проносившиеся мимо автобусы троллейбусы, трамваи, автомашины, толпы народа, двигающиеся по тротуарам. Высокий современный дом встретил нас криками детей, разговорами репродукторов, бросавших из окон то музыку, то слова песен, запахом лестничных клеток, хлопаньем дверей лифтов, дробным стуком каблучных “шпилек” об асфальт, торопливостью прохожих, пронизывающими взглядами пенсионеров, сидевших на лавочках около подъездов.

В квартире стояла тишина, потоки солнца врывались в окна. С дороги вымыли руки. Таня, зайдя к бабушке, что-то сказала и стала поить нас чаем. Я отказывался, а о. Арсений молчал. Татьяна решительно ставила чашки, резала хлеб, сыр, какую-то рыбу. Минут через пять стол был уставлен, вероятно, всем, что было в доме, а еще через десять мы пили крепкий чай.

Мы вошли. В небольшой комнате на кровати лежала старая женщина, положив руки поверх одеяла, лицо было строгим и скорбным, большие серые глаза смотрели на нас пытливо и в то же время ласково.

“Бабушка, вот я и привезла тебе знакомых Евдокии Ивановны”.

“Да, уж давно слышу, давно”, – ответила та, которую Татьяна назвала бабушкой.

“Садитесь, батюшка! – обратилась она к о. Арсению. – А ты, шустрый, тоже садись, послушай. Таня пойдет, делами займется”.

“Почему она назвала меня шустрым?” – подумал я.

Мы сели. На какие-то мгновения воцарилась тишина. О. Арсений, казалось, во что-то вглядывается, о чем-то сосредоточенно думал.

“Вы-то, батюшка, поближе сядьте, рассказывать о себе сперва буду, чтобы знали жизнь мою, а потом уж и исповедуете. Голос у меня теперь тихий”. О. Арсений молча подвинул стул ближе к кровати и опять сосредоточенно всматривался в лицо женщины. Было видно, что он до предела внутренне собрался, и по легкому движению губ я догадался – молится.

В комнате было тихо, странно тихо. Молчал о. Арсений, молчала Мария. Через большое окно, задернутое легкой занавеской, пробивался солнечный свет, на стенах висело несколько литографий с известных картин Нестерова. В углу около кровати, под двумя полотенцами, расшитыми старинной русской вышивкой, висела икона Владимирской Божией Матери. Полотенца были подколоты булавками, было видно, что временами полотенцами иконы завешивали.

Меня поразило лицо лежавшей матери Марии. Когда-то, вероятно, красивое, оно и сейчас, прорезанное сеткой морщин, осталось красивым, но было безмерно усталым и скорбным. Большие серые глаза смотрели на о. Арсения с мольбой и надеждой.

Длинные узкие руки, покрытые тонкой сетью проступающих вен, лежали недвижно, но напряженно, казалось, что вот-вот она обопрется на них и поднимется с подушки. Неподвижность и в то же время напряженность рук придавали им скульптурную окраску. Всматриваясь в руки матери Марии, я невольно представил себе ее характер, и мне вспомнился портрет академика Павлова, написанный Нестеровым, где руки, лежащие на краю стола, напряженные руки мастера-ученого также выражали его характер.

“Благословите, батюшка, инокиню Марию, в миру Екатериной звалась. Расскажу о себе, чтобы знали, кого исповедовать будете. Может, батюшка, это и странно, но отец мой духовный Иоанн сказал мне: “Будешь умирать, расскажи о себе духовнику. Не забудь”. Вот исполняю волю его. Вы уж, о. Арсений, не обессудьте на меня за это – за рассказ”.

Отец Арсений подошел, низко поклонился и как-то по-особому трогательно, любовно благословил лежащую, так же благоговейно и трепетно приняла благословение мать Мария.

“Сиротою я, батюшка, осталась с шести лет. Приютила меня одна бабушка-бобылка. Куски хлеба по деревням собирали, гроши на папертях, тем и жили. Помещица наша, барыня, Елена Петровна, Царство ей Небесное, взяла меня в услужение, а потом, когда к дому привыкла, начала с барышней Наталией Сергеевной играть. Подружкой ее стала. Полюбили мы друг друга. Барыня Елена Петровна справедливая, добрая была. На ней весь дом держался. Полюбила меня, как дочь родную, ласкала, и стала я воспитываться и учиться наравне с барышней. Хорошее время, батюшка, было!

Подросла я, стало 17 лет. Лицом и фигурой Господь не обидел. Бывало, гости меня за барышню принимали. Да Елена Петровна и Наташа за это не обижались. Святые люди, скажу Вам, были.

Сергей Петрович, барин наш, до женщин большой охотник был. Сколько горя и страданий доставлял он Елене Петровне своими увлечениями, а во всем остальном человек был хороший. Царство ему Небесное!

Подросла я, стал меня барин все ласкать, то обнимет, как дочь, то поцелует, а потом стал стараться одну встретить в саду или в комнате. Поняла я, избегала его. Страшно и стыдно было перед барыней и Наташей. Родной меня считают, дочерью, а тут пакость такая и грех ужасный.

С детства я в Бога верила и мечтала в монастырь уйти, даже Елена Петровна, бывало, подсмеивалась и ласково “монашкой” называла. Молилась я всегда подолгу.

Остановит, бывало, меня Сергей Петрович, а я его прошу, умоляю не трогать меня, а он только отвечает: “Дурочка! Счастья своего не видишь”.

А раз случилось, барыня и Наташа уехали в гости, Сергей Петрович тоже куда-то поехал, а у меня в этот день голова разболелась, осталась я дома. Сижу у себя в комнате, вдруг барин входит ко мне и прямо с порога взволнованно говорит: “Люблю тебя, Катя! Уедем. Увезу тебя в Петербург, в Париж”, – и стал меня обнимать. Толкает, платье, белье рвет, а я отталкиваю его. Богу молюсь, говорю в себе: “Помоги, Господи, защити, Матерь Божия, не остави меня”, – а Сергей Петрович совсем обезумел, обнимает меня, платье все порвал, говорит что-то. Отталкиваю, борюсь с ним, вырвалась, упала перед ним на колени, плачу, кричу: “Сергей Петрович! Ничего не хочу, пощадите меня семью свою не срамите, себя. Грех это, грех страшный. Не губите! В монастырь хочу”, – а он еще больше озверел. Зарыдала я в полный голос и кричу: “Матерь Божия! Помоги!” – и в в это самое время открылась дверь, ворвалась Елена Петровна и закричала: “Вон из моего дома! Чтобы ноги твоей больше не было”.

Вскочила я с колен, словно в беспамятстве, и, как была простоволосая, растерзанная, в порванном платье бросилась к двери, а Елена Петровна схватила меня и кричит: “Стой, Катя! Стой! Не тебя гоню, а Сергея. Вон из дома!” – и выгнала. Около года дома не жил.

Обняла она меня, приласкала, сама расплакалась: “Прости меня, Катя! Усомнилась я в тебе, следить стала, а сейчас, стоя за дверью, все слышала. Все поняла”, – и целует, целует меня, а я рыдаю, остановиться не могу. Святая, праведная женщина была.

Недолго я у них после этого прожила, в монастырь просилась. Отговаривала, не пускала меня Елена Петровна.

Ездил к нам часто один инженер-путеец, сын хорошей подруги Елены Петровны, за мной ухаживал. Уговаривала меня Елена Петровна замуж идти, приданое большое давала, а я все свое. Монастырь да монастырь. Поехала Елена Петровна со мной в монастырь, игуменья у нее там дальней родственницей была. Переговорила, вклад за меня внесла, и стала я послушницей.

Плакали Елена Петровна и Наташа, расставаясь со мной, а про меня и говорить нечего. О Господи! Каких людей посылаешь Ты. Слава Твоя в них.

Хорошо в монастыре было. Многому научилась и многое познала. Много хороших людей встречалось, дали узнать, как к Господу идти. В хоре пела, службу изучила, шить научилась, потом все в жизни пригодилось. Недолго в обители побыла– пять лет с небольшим. Пришла в четырнадцатом, а в 1919-м стали молодых послушниц выселять из монастыря. Год еще в деревне на частной квартире была, недалеко монахини жили, их навещала, а потом уехать пришлось. Председатель сельсовета проходу не давал, пристал, ко мне.

Уехала под Рязань, в церковь уборщицей. Хороший наставник был отец Иоанн, вел меня по-монастырски. Великой души был человек и молитвенник большой, да недолго я там прожила. Церковь закрыли, а о. Иоанна выслали в Сибирь. Переписывалась с ним. Старенький он, недолго в ссылке прожил. Очень много он мне дал, грешно сказать, но больше, чем в монастыре.

Уехала я под Кострому, знакомая там была, опять при церкви жить стала. Вначале все хорошо было, да о. Герасим, настоятель, вдруг стал очень ласков, а как-то вечером службу кончил, я храм убирала, и вдруг напал на меня, с ног сбил, хотел насилие совершить. Я прошу его оставить меня, отталкиваю, борюсь с ним, а он словно зверь, сквернословит и хочет своего добиться. Ударила я его в лицо больно. Избил меня, живого места не оставил, платье порвал в клочья. Еле вырвалась, убежала, а через два дня меня по его доносу в милицию забрали за злостную агитацию. Три месяца просидела в тюрьме. Помогли люди, и начальник из отдела по-хорошему отнесся. Выпустили.

Уехала. С большим трудом поступила на швейную фабрику, шить-то умела, потом на курсы медицинских сестер устроилась. Кончила, ушла с фабрики в больницу хирургической сестрой. В Москву перебралась, помогла одна монахиня, она водной из Градских больниц работала и меня туда устроила. Вот с 24-го года там и работала, на пенсию недавно ушла.

С Еленой Петровной и Наташей все время переписывались. Разбросала их жизнь в разные стороны. Сергей Петрович в 19-м году умер, а Елену Петровну проводила в 27-м на кладбище, приехала в Москву на операцию, у нас в Градской лежала. Года не прожила. Наташа в Москву ко мне часто приезжала, да и я к ней ездила. Тяжело жила, много страдала. Погибла вместе с мужем в 1937-м.

Подружилась я в больнице с врачом, пожилая, душевная. Всю себя больным отдавала, звали ее Верой Андреевной, муж бросил, двое детей осталось: Алексей и Валентина, мать Татьяны, что Вас сюда привезла.

Стали мы с Верой вдвоем детей воспитывать. Трудно было. Бог помог, на ноги поставили, но в 43-м взяли Алешу на фронт, и через три месяца погиб он.

Вера Андреевна на фронте была в госпитале, а я в больнице сестрой. Валентина на фронт рвалась, но потом поступила в медицинский институт, замуж вышла. Первой Ксения родилась, потом Таня, и я стала второй бабушкой.

Вот и жизнь вся моя, батюшка. То в больнице, то дома по хозяйству. Какая уж монахиня? Сами видите! Все житейское, обыденное. Прости меня, Господи! Самое главное-то забыла. В 35-м году сподобил меня Господь стать монахиней, и дали мне при постриге имя Мария. Постриглась тайно, свои-то через несколько лет узнали. Так и жила по-мирски, одно название – монахиня. Сама знаю, грех большой! Не получилось из меня монахини, не получилось! Молиться любила, в церковь стремилась, и ничего не получалось. Дежуришь ночью, только про себя молиться начнешь, звонок, в палату бежишь к больному или сидишь около тяжело больного, оперированного. В операционной стоишь, все внимание и мысли – не перепутать, не опоздать инструмент подать, а дома готовка, разговоры, дети.

До молитвы и не дойдешь, разве только в дороге, на улице. Бывало, за весь день десяток раз успеешь сказать: “Господи! Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй, меня грешную”. Ночью перед сном молиться начнешь, сил нет. Валишься на кровать. И хороших дел сделать не могла, все в житейских хлопотах. На пенсию вышла, молиться много начала, в церковь хожу, а людям помогать сил не стало. Старая я, слабая теперь. Вот и стремилась в монахини и не оправдала обета, мною данного. Великий грех на мне! Великий! Еще когда в обители жила, была несколько раз у одного великой жизни старца, и он, благословляя меня в последний раз, сказал: “Людям добро неси и молись больше, в этом монаха спасение. Долгой, Екатерина, будет твоя дорога к монашеству. Многие испытания пройдешь, но Господь не оставит тебя. Иди!” То же и о .Иоанн рязанский мне говорил. Не выполнила я их заветов. Грешила много, замуж чуть не вышла, это в 30-м году было, да Господь остановил меня.

Мечтала с малых лет, стремилась к монашеству и после поступления послушницей в монастырь только через 20 с лишним лет стала монахиней, да при этом плохой. Вот, батюшка, жизнь моя! Рассказала по завету духовника, чтобы знали меня доподлинно перед исповедью.

Позвала я Вас, батюшка, с великим трудом и не чаяла, что Вы ко мне приедете. Еще позавчера была в церкви, и силы были, но пришла домой вечером и поняла, что наступил час воли Божией. Говорю Вале и Андрею Федоровичу, что умру во вторник, не верят, смеются. Чудишь, отвечают, бабушка. Благо, сами врачи, все по очереди меня слушали, знакомого вызвали, говорят, сердце внезапно ослабло. Я-то знаю, что уже ничего не поможет. Спасибо, Евдокия Ивановна, дочь Ваша духовная, взяла на себя смелость к Вам с письмом Таню послать. Не блажу я, батюшка, а знаю, что умру. Валентину и Таню в вере воспитывала, да только верят они по-своему, по-интеллигентному. Грех мой, и большой, не сумела дать, что хотела. Спросите меня за это Господь.

Андрей Федорович – добрейшей души человек. Людям много добра несет. Слова против никогда не сказал, но третий десяток с ним живу, а до конца не поняла. Может, и верующий, но очень скрытный. Исповедуйте меня, батюшка, а ты, шустрый, пойди в комнаты, к Тане.

Отец Арсений во время рассказа Марии был необычно серьезен, сосредоточен, и в то же время взгляд его был как-то по-особому светел. Когда я встал и уходил, о. Арсений сказал матери Марии: “Милость Господа всегда с нами, и воля Его над нами”.

Я вышел и сел в большой комнате у окна. Рассказ матери Марии, откровенно говоря, не произвел на меня какого-то особого впечатления. Жизнь ее показалась обыкновенной, у многих людей жизнь была намного сложнее, мучительней и более подвижнической. Серьезность и какую-то особую взволнованность о. Арсения к рассказу матери Марии я объяснить себе не мог. Жизнь как жизнь.

В кухне чем-то шумела Татьяна. Посидев минут тридцать один, я пошел к ней. В фартуке, чистила она у раковины картофель, на холодильнике лежал учебник, в который она временами заглядывала.

“Ну, наговорились и пришли мешать. Готовлю и учусь, – я повернулся и пошел в комнату. – Да бросьте обижаться, недотрога! Я еще вчера поняла, как Вы обиделись, когда сказала – Вы тоже из этих? Берите чистилку и принимайтесь за картошку. Есть ведь тоже будете?” – смеясь, сказала она. Я взял чистилку. Татьяна дала фартук и уступила место у раковины, спросив с тревогой в голосе: “Как бабушка?” Я пожал плечами, что я знал? Татьяна, повернувшись ко мне, сказала: “Если бы Вы знали, что это за человек! Как много сделала для бабушки, папы, меня с Ксенией. На ноги нас поставила, воспитала, вся семья на ней все годы держалась. А скольким людям помогала! Скольким!!

Ночами бесплатно дежурила, без просьб, у незнакомых больных, выхаживала их, ходила к другим на дом, помогала и помогала. Не спрашивала: “Помочь?”, а просто отдавала себя людям без остатка. Ни секунды, ни минуты не жила для себя. Папа скрытный, молчаливый человек, но любит бабушку больше мамы, Ксении, меня, своей матери и не потому, что она его выходила во время инфаркта. Не потому! Любит и уважает за дела ее и неотказную помощь людям. Скольким людям бабушка принесла добра и не сосчитать, и все за счет себя, своего здоровья, сил, времени, сна. Подруги мои придут ко мне, разговорятся с бабушкой и потом советоваться ходят, как к любимой матери. Подарок сделает она человеку – и всегда такой, какой ему нужен и приятен. Мы, родные, привыкли к ней и поэтому многого не замечаем, а посторонний человек, соприкасаясь с ней, сразу доброту ее заметит. Нелегко ей у нас. Иконы и то не вешает. Не хочет. Папа ей сколько раз говорил: “Вешайте, бабушка, в комнату Вашу никого впускать не будем”. Не вешает, стеснить нас боится, отвечает: “В церкви помолюсь, там икон много”.

Знаем, переживает, что мы неверующие. Да не так все. Верим, конечно, но не так, как бабушка. Верим по-своему. Рассказывая, Таня плакала, не стесняясь меня. Кончив готовить, перешла в комнату и с нетерпением ждала выхода о. Арсения. Говорила со мной, рассказывая о матери Марии.

Часа через три из комнаты матери Марии вышел о. Арсений и сказал Тане, что бабушка просит ее к себе. Сняв епитрахиль, сел в кресло и погрузился в глубокое раздумье, ничего не замечая вокруг себя. Таня входила, уходила, звонила по телефону, приходил врач, а он сидел, строгий, сосредоточенный, ушедший в себя. Я, чтобы не мешать, вышел на кухню, мне думалось, что о. Арсений молится. После ухода врача и каких-то дел Татьяна пришла на кухню.

“Что сказал батюшка?” – спросила она меня шепотом.

“Не знаю, не спрашивал!” – ответил я так же тихо.

“Врач сказал, что наступила резкая сердечная недостаточность и вообще все очень серьезно. Я тоже бабушку слушала. Звонила папе и маме на работу”, – и тихо заплакала, прижавшись головой к краю стола. Три часа тому назад услышанный мною рассказ матери Марии казался мне обыкновенным и простым, жизнь как у многих, но то, что говорила Татьяна, раскрывало человека совершенно по-другому, и жизнь, с которой я столкнулся, стала сейчас невольно частью и моей жизни, и я что-то взял на себя.

Отец Арсений соприкоснулся с бесчисленным множеством людей, Принял на себя их Страдания, муки, примирил этих людей с жизнью или с наступающей смертью. Он, о. Арсений, всегда помнил этих людей, мучительно переживал за них, старался помочь живущим и молился о живых и мертвых беспрестанно. Я знал, что в лагерях о. Арсений видел и перенес очень много, он встречался с необыкновенными людьми. События, встречи тех лет оставили на нем глубокий след, и мне казалось, что теперь ничто не может поразить его. Что же поразило его сейчас?

Пришла мать Татьяны, Валентина Ивановна, что-то говорила с Таней, поздоровалась с о. Арсением и мною и ушла в комнату матери Марии. Пришел Андрей Федорович и, поздоровавшись с нами, также прошел к своим. Из комнаты матери Марии донеслась громко сказанная им фраза: “Живем, бабушка Катя!” – и сразу все стихло. Минут через десять вышла Валентина Ивановна и, обратившись к о. Арсению, сказала: “Бабушка вас обоих просит зайти”.

“Проститься хочу, о. Арсений, со всеми”, – сказала мать Мария. Спокойная и радостная, лучезарная, лежала она на кровати, одетая в черное платье. Прощание было тяжелым для всех домашних. Благословляя, мать Мария каждому громко говорила слова, которые, вероятно, были понятны особенно тем, кому говорились.

Андрей Федорович плакал, плакал, по-детски всхлипывая, и никак не мог отойти от Марии. Я стоял около о. Арсения. Мать Мария вдруг обратилась ко мне: “Подойди, милый! Простись и ты со мной, не зря ведь приехал. Подойди!”

Благословляя меня, она громко сказала: “Таню мою не забывай и не обижай”. Странными и непонятными показались мне тогда эти слова.

Отец Арсений, стоявший в момент прощания в углу комнаты, подошел после меня к матери Марии и трижды благословил ее наперсным крестом, потом низко-низко склонился три раза, почти касаясь головой пола перед ней. Выпрямившись, он остался стоять – прямой, строгий, с просветленными, радостными глазами. Казалось, что он увидел что-то особенное, таинственное, радостное и боится нарушить это великое и увиденное.

....Похороны окончены. Щемящее чувство грусти еще живет во мне. В памяти возникают отдельные слова матери Марии, разговоры, прощание. Растерянные, подавленные лица родных и сосредоточенное, напряженное лицо о. Арсения. Тягостное расставание с матерью Марией волнует меня и расстраивает, хочется чем-то помочь, отдать часть себя, чтобы им стало лучше, легче, но беспомощен. Грустно, тяжко, больно. Прощаемся. В квартире только родные и Евдокия Ивановна. Валентина Ивановна, прощаясь, подходит под благословение к о. Арсению, Ксения делает это как-то смущенно. Татьяна с широко открытыми глазами подходит к о. Арсению, хватает его за руку, потом обнимает его несколько раз, целует порывисто и смущенно. Лицо о. Арсения озаряется доброй улыбкой, той улыбкой, когда она проходит сквозь грусть раздумий и боли. Андрей Федорович топчется смущенно, не зная, как надо проститься со священником, который понравился ему как человек, сделал у них в доме много доброго и хорошего, и в то же время этого священника надо отблагодарить. Андрей Федорович долго жмет руку о. Арсению, благодарит, зовет заходить и в конце концов пытается дать деньги, как обыкновенно дают за визит докторам, но рука его повисает в пространстве, а о. Арсений обнимает и целует Андрея Федоровича, улыбаясь широко и открыто. Со мной прощаются, как со старым знакомым, и зовут заходить, Татьяна тоже приглашает приходить. Простившись, о. Арсений низко кланяется и обращается ко всем со словами: “Благодарю Вас, что позвали меня и дали возможность увидеть замечательного человека, настоящего подвижника, христианина, приносившего людям только добро и радость. Я многому научился, много узнал прекрасного от матери Марии. Спасибо Вам. Это редкий, исключительный человек”.

Еще раз склонившись в глубоком поклоне, спокойный и строгий, о. Арсений вышел. Мы идем втроем: о. Арсений, Евдокия Ивановна и я. Отец Арсений молчалив и сосредоточен. “Пройдемся по Москве”, – говорит он мне. Я отдаю небольшой портфель с вещами Евдокии Ивановне, она идет домой, а мы по улицам города. Садовое кольцо. Кривые переулки, узкие улицы, темные облупленные дома и новые – высокие, окруженные палисадниками, деревьями, кустами. “Я хочу посмотреть Москву”, – говорите. Арсений. Ловлю такси, едем к Кремлю. Солнечно, немного ветрено, и от этого легко, свободно дышится. Медленно входим через Боровицкие ворота, поднимаемся в гору, идем вдоль стены, огибаем соборы и подходим к колокольне Ивана Великого. Я отстаю, мне кажется, что о. Арсений хочет побыть один. Он идет медленно, оглядывая каждый выступ, каждый завиток в камне, вырубленный многие столетия тому назад.

Успенский собор. Народу сегодня немного. Фрески, иконы, тонкие шнуры заграждений, гробницы, надписи, фрески, иконы, мощи святителей. В этом соборе всё прошлое русского народа. Его вера, величие, чаяния, надежды, потерянные надежды.

Иконы и фрески... Около них подолгу стоит о. Арсений, задумчивый, сосредоточенный и суровый. Стена собора, где лежат святители московские – митрополиты Алексей и Петр.

Отец Арсений медленно подходит, склоняется в трехкратном поясном поклоне, кладет крестное знамение на себя и продолжает еще долго стоять неподвижно. В тот момент, когда он склоняется, метров за шесть от него раздается голос: “Гражданин! Здесь музей и молиться нельзя!” Не оборачиваясь, о. Арсений продолжает по-прежнему стоять там, где несколько столетий назад были погребены святители Москвы.

Медленно обходит собор, долго-долго стоит у иконостаса, вглядываясь в иконы, лики святых. Временами застывает на месте или по нескольку раз возвращается к одной и той же иконе. Переходим в Архангельский собор, идем на Красную площадь к Василию Блаженному, берем такси и едем. Отец Арсений называет то одну, то другую улицу, останавливает такси, выходит, осматривает храмы, обходит их. Смотрит подолгу и внимательно.

Их много, открытых или закрытых церквей: маленькая Трифона Мученика, Андроньевский монастырь, Донской.

Таксист спрашивает меня: “Что, дед – турист или ученый?” “Ученый”, – отвечаю я.

Едем на три кладбища. Отец Арсений минут по тридцать ходит, где-то сперва на Ваганьковском, потом на Введенских горах и Пятницком.

Таксист, молодой парень, нервничает. Я успокаиваю, отвечая: “Расплатимся! Не обидим!”

Возвращаемся в центр. Долго петляем по переулкам бывшей Остоженки – Метростроевской, Пречистенки – Кропоткинской. Останавливаемся около старинных особняков, маленьких деревянных домишек, расположенных в глубине дворов и вот-вот готовых рассыпаться.

Иногда подъезжаем к какому-то месту и видим новый дом, построенный два-три года тому назад, вместо стоявшего и известного ранее о. Арсению. Медленно проезжаем Сивцев Вражек, Молчановку, едем на Таганку, оттуда на Швивую горку и к храму великомученика Никиты, и недалеко от него о. Арсений подходит к старому, облупленному дому и долго стоит около него, всматриваясь в окна, двор, окружающие дома. Издалека мне кажется, что он смахивает с лица набегающие слезы.

Едем в Замоскворечье к Евдокии Ивановне. Уже вечер, почти семь часов. Евдокия Ивановна начинает что-то хлопотать по хозяйству, ставит тарелки, но о. Арсений вдруг встает и говорит нам: “Я скоро приду!” Пытаюсь пойти с ним, но он не хочет, чтобы я шел, и уходит. Остаемся растерянные и подавленные, полные тревоги за него, и я начинаю перебирать события этих дней: неожиданность поездки в Москву, смерть матери Марии, моя встреча с Татьяной, похороны матери Марии, какое-то углубленно-серьезное состояние о. Арсения, постоянная его озабоченность, поездка по Москве.

Москва! Город его детства, юношества, становление характера, убеждений. Здесь, еще учась на третьем курсе, написал первые статьи и вскоре книги, стал известным ученым. Здесь, в Москве, принял монашество и иерейство, долго служил в церкви, потом уехал в подмосковный город, где создал общину, которую любил и все время поддерживал. Еще в Москве он заложил во многих людях первый камень веры и построил на нем крепкое здание будущей общины.

В новый город приезжали люди из Москвы, и было не трудно сказать, кого было больше в этой общине, московских или местных, – конечно же, москвичей.

Он любил новый город, там он возрос духом, но здесь, в Москве, городе его детства и становления, был заложен фундамент веры. Здесь он научился любить людей. Здесь, в Москве. Вот почему так дорога она ему. Вот почему сегодня так взволнованно смотрел о. Арсений отрывки своей жизни, вспоминая дорогое ему прошлое. Но почему он необычно серьезен? Почему?

Сквозь его внешнюю, несвойственную ему суровость, проглядывала затаенная грусть, видимо, вспоминались давно ушедшие любимые люди. Но еще много осталось в Москве, очень много, тех, кого любил и знал о. Арсений, и почему никого не позвал к Евдокии Ивановне или не поехал к своим духовным детям, как делал всегда, приезжая сюда? И опять у меня возникло это “почему?”. Но мне ли это знать?

Около девяти часов вечера о. Арсений пришел радостный, оживленно стал рассказывать, как поехал в церковь и встретил там много своих подмосковных знакомых и друзей (он никогда не говорил “духовные дети” или “мои духовные дети”).

“Увидев меня, поразились, спрашивают, как это я оказался в Москве, да еще в церкви. Вы извините, Евдокия Ивановна, сказал, что остановился у Вас, придут, вероятно”, – и действительно, скоро стали раздаваться звонки, и в квартиру набралось человек 16. Многих я знал. Оставшееся время вечера и большую часть ночи о. Арсений исповедовал и говорил с пришедшими. Выехали из Москвы в 11 час. дня. Утром пришло еще несколько человек, а трех или четырех человек о. Арсений сам пригласил по телефону, это были “лагерники”, как, смеясь, называли мы между собою духовных детей, друзей и знакомых, долго проживших с о. Арсением в разных лагерях.

Усталый, невыспавшийся, но удивительно радостный уезжал о. Арсений из Москвы. Провожало его много знакомых, в общем, все, кто успел узнать о его приезде. На вокзале была Татьяна, кто-то сообщил ей об отъезде.

После приезда домой о. Арсений два дня отдыхал. Входила к нему в комнату только Надежда Петровна, рассказывая нам потом, что он все время служил и молился.

Дней через шесть-семь позвал меня о. Арсений на прогулку. Миновали окраины городка и вышли на берег реки к полям. Проселочная дорога, петляя, врезалась в поле колосящейся ржи. Взлетали птицы, несильный ветер склонял к земле рожь, легко продувал одежду, шевелил волосы. Шли молча, дорога ушла в сторону, и мы, почти касаясь друг друга, пошли по тропинке. Солнце спускалось к горизонту, тени удлинялись, дышалось легко и свободно.

Весь уйдя в себя, отдалившись от окружающего, безучастно скользя взглядом по тихо колеблющейся ржи, удлиненным теням трав, оранжевому шару солнца, петляющей тропинке, шел он, погруженный в мысли, известные ему одному, или молитву... Он шел, забыв про меня, поле, травы, рожь, солнце. Временами замедляя шаг, казалось, что он куда-то всматривался. Рожь в низинах доходила нам до плеч, прикрывая часто горизонт, но, когда мы поднялись на пригорок, огромное поле открылось полностью, упираясь одним краем в чернеющий лес. Ветер стих. Отец Арсений остановился и сказал мне: “Вы помните смерть матери Марии? – и, не дождавшись ответа от меня, продолжал: – В жизни моей было много, очень много встреч с людьми, и из каждой встречи выносил я новое, нужное и глубоко поучительное и всегда ощущал волю Божию, Его великий промысел, Божественную мудрость. Не было в моей жизни больших и малых встреч, человек всегда оставался человеком, и, каким бы он ни был, подобие образа Божия всегда жило в нем. Только в одном случае греховность заставляла бледнеть этот образ, или великая сила подвига во имя Бога и близких заставляла сверкать, озаряла человека, делая его подобным ангелу Божию. Три раза в жизни разрешил мне Господь увидеть великих подвижников, встреча с которыми была духовным счастьем, обогащением, радостью, откровением Божиим. От каждого человека уносил я хорошее, брал лучшее, у каждого я учился, но исповедь в лагере о. Михаила, встреча на далеком севере с простым сельским священником о. Иоанном и матерью Марией были для меня откровением, являлись переломным духовным рубежом, заставлявшим совершенно заново оценивать и понимать жизнь, людей и весь пройденный мною путь. Ты слышал рассказ м. Марии, но я видел, что вначале ты не оценил и не понял всего. Жизнь ее показалась тебе обыденной и простой. Да и не только ты, а и домашние, окружающие ее, не видели это. С близкого расстояния видишь камень горы, а не всю гору, так бывает с жизнью человека.

Вдумайся, вглядись в ее жизнь. Это же полное отречение от себя ради Господа и людей, ближних своих. “Девочка-кусочница”, сирота, тянущаяся к Богу, барышня в богатом доме помещицы и опять тяга к Богу, стремление. Послушница в монастыре, уборщица в храме, где настоятель – насильник, работница, медицинская сестра, и всюду, всюду, где бы она ни была, мысль о Боге, огромная, горячая помощь людям. Мысль, стремление к Богу и бесконечное, беспредельное растворение собственного “я” в людях, ради них, для них. И вот этого-то ты не уловил, не увидел в ее рассказе, не почувствовал.

Я, слушая рассказ о ее жизни, волновался, внутренне удивлялся силе ее духа, поражающему стремлению к Богу, побеждающему все препятствия, трудности и невзгоды. Предсмертная исповедь м. Марии еще более открыла мне совершенство ее души, великое смирение и любовь к людям, и все это было совершено в обыкновенной нашей жизни, среди окружающих нас людей, современной убивающей суеты. Незаметность совершаемых ею дел, скромность и полное личное сознание малости делаемого еще более подчеркивают величие подвига, совершенного м. Марией. Мать Мария умела терпеть, а это самое главное в жизни христианина – уметь терпеть и не думать, что этим совершаешь подвиг, и, делая добро людям, неся его им, помнить только, что перед тобой человек, брат твой, который страждет и которому нужна помощь, и ты приносишь эту помощь не от себя, а от Бога и во имя Его. Мать Мария умела делать так, забывая себя. Внимая исповеди ее, я радовался всему, возвышался духом. Даже грехи ее, а они были, являлись той мерой оценки человека, его поведения, когда исправление их являло собой победу духа над плотью, торжество веры над грехом. Не забывай эту семью. Мать Мария дала им много. Не забывай”.

Я не забыл. Мы с Татьяной остались вместе, примерно через год она вышла за меня замуж. Каждый из нас помогает друг другу теперь.

Отец Арсений остановился и, оторвавшись от своих мыслей, оглядел поле. Было такое впечатление, что он только сейчас вдруг осознал, что мы стоим среди ржи, солнце уходит к лесу, пахнет мятой, полынью, и то, что мы шли по петляющей тропинке в теплый летний вечер.

Тронув рукой колосья ржи, наклонившись и сорвав какой-то цветок, он, чуть заметно улыбнувшись, сказал: “Жить мне осталось мало дней, поэтому встреча с м. Марией была мне необходима. Господь послал ее, дабы показать праведницу нашего века и еще и еще раз смирить меня”.

Шли обратно. Отец Арсений как-то оживился, пытливо разглядывал далекий силуэт города, купола, храмы, колокольни. Много рассказывал мне о людях, которых знал когда-то и любил. Был радостно-светел, но глаза становились задумчивыми и печальными.

Подходя к городку, о. Арсений, обернувшись ко мне, сказал:

“Действительно! Чего может достичь человек с помощью Божией. Мать Мария! Мать Мария!! – произнес он несколько раз и, как бы продолжая только ему известную мысль, сказал: – Все видеть, все понять, все знать, все перенять, все формы, все цветы вобрать в себя глазами, пройти по всей земле горячими ступнями, все воспринять и снова воплотить...” Эти стихи написал очень хороший человек, замечательный поэт Максимилиан Волошин. Он любил людей, делал много добра, шел каким-то только ему известным путем к Свету, он так же, как и м. Мария, совершал все для человека, но Бог для него был абстракцией, условностью, и поэтому дорога его была извилистой, он вечно возвращался вспять. Дошел ли он до конца пути своего, знает только Господь, но душа его и жизнь были хорошими.

Я знал его, но шел 1925 год, и много было тогда трудностей, много было колебаний.

Мать Мария, простая русская женщина, и знаменитый поэт - оба шли к одной цели, но как различны были их пути!

Господи, прости нас!”

Мы подходили к дому.

К. С

“Матерь Божия, помоги!”

На второй день войны – 23 июня – мужа взяли на фронт, и я осталась одна с Катей.

Ночные тревоги, залпы зенитных батарей, мечущиеся по небу темные лучи прожекторов, вой сирен, воздушные заграждения из сигарообразных аэростатов, висевших над городом, и тревожные сообщения Информбюро об оставлении городов и целых областей делали лица людей скорбными и тревожными. Слова “война” и “фронт”, казалось, вытеснили из жизни людей все другие чувства и переживания.

Такой была Москва 1941 года.

При каждой бомбежке я с Катериной бегала в подвал, расположенный под домом, и сидела там до конца тревоги, тысячи и тысячи раз переживая происходящее. На сердце постоянно было чувство страха, и казалось, что обязательно случится что-то плохое и непоправимое. Письма от мужа приходили редко, а мои он совсем не получал. Часть, где он находился, беспрерывно перебрасывалась, номера полевой почты менялись, и поэтому мои письма не доходили. Муж спрашивал, почему я не пишу ему, а я ничего не могла поделать, писем он моих не получал.

Многих детей из Москвы эвакуировали, вывезли и детский сад, где была Катя, но она из-за болезни осталась со мной. Приходилось работать и сердобольным знакомым подбрасывать дочь на день. В сентябре эвакуировали мое учреждение, но Катя еще болела, и мне пришлось остаться. В начале октября Катя поправилась, но уехать с каким-либо учреждением я уже не могла. Немцы прорвали фронт и двигались к Москве, что-то грозное и страшное нависло над каждым человеком. Город пустел, уезжали поездами, на автомашинах, уходили пешком. Преодолевая множество трудностей и препятствий, мы выехали. Путешествие было кошмарным. Все, кто мог, мешали, ругали, пересаживали, выбрасывали из вагона. Поезд три раза бомбили, а за Рязанью ночью в довершение всего меня обокрали. Давка, скученность, холод в вагонах были невыносимыми, и, вероятно, от этого пассажиры ненавидели друг друга, подозревая всех и каждого в самых худших намерениях, и относились подозрительно к каждому человеку. Пословица “человек человеку волк” в дороге подтвердилась. Хороших людей почему-то не встречалось. В дороге Катя простудилась, беспричинно плакала и жаловалась на головную боль. Проехали Урал, началась Сибирь. За окнами вагона заснеженные степи, редкие станции. Дует сильный ветер, мороз, пурга. Наконец поезд дошел до города, куда мы ехали. Собрали свой жалкий скарб и вышли. За пределами перрона лежал старинный сибирский город. Холодный, чужой и неизвестный.

Куда идти, где остановиться? Чем жить? И я поняла все безрассудство моей поездки, эвакуации из Москвы где были знакомые, квартира, работа, паек. Было утро. Тянул из степи пронизывающий ветер. Я стояла растерянная, оглушенная, испуганная неизвестностью, суетой вокзала. Нет денег, вещей, карточек. Пошла в городской военкомат, там очереди. Толкнулась туда, сюда, всем не до меня. С трудом пробилась к какому-то майору. Говорю, муж на фронте, офицер, я из Москвы. Показываю документы, прошу, тяну Катю за руку. Ответил так: “Приезжих много, помочь не могу. Город забит людьми. Сами устраивайтесь”, – но дал два талона на обед. Что делать? Пошли, быстро пообедали и двинулись на рынок продать шерстяную кофточку, что была на мне. Стоим, предлагаем, но никто не берет. Таких, как я, продающих, много, а покупателей нет. Стало смеркаться. Катя плачет, замерзла, устала, хочет спать. Решила ехать на вокзал, а дальше – что будет, то будет. Сели на трамвай. Тащится медленно по каким-то улицам. Окна в трамвае затянуты льдом, ничего не видно, знаю только, что вокзал – конечная остановка. Продышала на окошке в льдинке пятно и стала смотреть, где едем. На душе злость, раздражение на всех и вся. Трамвай остановился и долго не шел, я взглянула в окно и увидела стоящую в глубине улицы церковь. Люди тянулись к ее дверям. Входило много народу. Что-то заставило меня подняться и выйти из трамвая и пойти в церковь. Держа Катю за руку, я вошла.

Была какая-то служба. Церковь только заполнялась, и я, раздвигая стоящих, прошла вперед и встала перед большой иконой. В церкви было тепло. Я развязала Кате платок и расстегнула шубу. В голове билась только одна мысль – что делать? Куда деваться? Катя со мной, мы голодны, одиноки, без пристанища. От усталости, голода и волнения церковь, иконы, стоящий рядом народ качались и плыли перед моими глазами. Если бы я была одна, тогда случившееся не страшило бы меня, но со мной была четырехлетняя дочь. Хотелось кричать, требовать, просить, плакать, но к кому обращаться, кого просить? Зачем мы пришли сюда? Сколько мы стояли, я не знаю. Только Катя дернула меня за рукав и громко сказала: “Мама, я устала стоять!” Кругом зашептались, а стоящая около иконы старуха негромко сказала, обращаясь ко мне: “Ребенков на ночь глядя от нечего делать водят. Нашла, где стоять”, – и стала оттеснять меня от иконы. Церковь уже наполнилась народом, и мне некуда было двигаться. Даже здесь гонят, подумалось мне, а еще проповедуют добро, и я подняла глаза на икону, перед которой стояла.

С иконы на меня смотрели глаза Божией Матери. Лик был наклонен к младенцу, а Он, обняв ручонками Мать, тесно прижался Своей щекой к Ее лицу. И в этом взаимном объятии чувствовалась необычайная любовь и желание защитить Сына от кого-то и согреть его великой Любовью, данной только Матери.

В глазах Матери Божией было столько глубокой лучистой теплоты, что, смотря в них, каждый чувствовал и находил спокойствие и утешение. Взгляд Божией Матери, устремленный на молящихся, был полон грусти, жалости и тепла, он вселял надежду и утешал. Вера моя всегда была слабой и ничтожной. В детстве мама учила меня молиться “за папу, за маму” и заставляла учить “Отче наш”, “Богородице Дево, радуйся!”. Потом все забылось, потускнело, стало далеким воспоминанием, немного смешным, немного грустным.

Если окружающие смеялись над обрядами и церковью, то смеялась и я, но где-то в душе еле-еле теплилось чувство, что, возможно, Бог есть. Но только возможно.

Лик Божией Матери, смотрящий сейчас на меня с иконы, вдруг мгновенно перевернул мою душу, и, несмотря на безысходность моего положения, я поняла, что надежда может быть только на Нее. И я стала молиться. Молиться, не зная слов молитвы. Я просто просила Божию Матерь, умоляла Ее помочь нам. И я уверовала, что Она поможет. Почему я, неверующая, так думала в тот момент, даже теперь не знаю. Думаю, что необыкновенный, исполненный Божественного тепла взгляд Божией Матери заставил меня поверить в это. На полу сидела Екатерина, где-то стояла, шипела и толкалась старуха, а я молилась. Сейчас помню, что вся моя молитва была бесконечной просьбой. Все мое существо взывало, молило, просило за Катю. “Помоги! Помоги! Матерь Божия!” – сотни и сотни раз повторяла я. Слезы заливали лицо. Я смотрела на икону с мольбой, и мелкая дрожь сотрясала меня.

Служба кончилась, народ расходился, а я все стояла и молилась перед иконой. Церковь пустела. Катерина спала на полу. К выходу шел священник, я подошла к нему с просьбой о помощи. Он выслушал меня, скорбно развел руками и, торопливо застегивая шубу, вышел. Старуха, гнавшая меня от иконы и в который раз подходившая ко мне, после выхода священника схватила Катерину за воротник и, громко крича, что здесь не ночлежный дом, а храм Божий, что я нахалка и дрянь, потащила дочь к дверям. Катя, проснувшись, плакала, а я подошла к иконе Божией Матери и, припав к Ней, еще и еще раз просила помочь нам и с полной уверенностью, что Она не оставит нас, пошла к выходу. Из церковной темноты опустевшей церкви вышла женщина и, схватив меня за руку, резко сказала: “Пойдемте!” – и мы вышли из церкви. Я подумала – еще один человек гонит. Женщина, держа меня за руку, куда-то вела нас. Было очень холодно, мороз пробирал до костей. Снег хрустел под ногами, прохожих почти не было, и только изредка проносились машины. Мы молча шли вдоль небольших домов и заборов. Временами хотелось спросить, куда мы идем? Но я не спрашивала, надеясь на что-то лучшее. Мысль, что Матерь Божия не оставит нас, крепла и крепла с каждой минутой, и, идя в неизвестность, я продолжала молить Богородицу. Помню, возникали тысячи мыслей, тревожных, беспокойных, страшных, но, как только я на мгновение закрывала глаза, образ Матери Божией вставал передо мною, и все беспокоившее меня отходило на задний план, исчезало.

Остановились перед высоким забором, калитка жалобно всхлипнула, и мы вошли в палисадник, засыпанный снегом. Подошли к небольшому одноэтажному дому. Женщина долго возилась с ключами, что-то говорила сама себе сердитым голосом и, открыв дверь, сказала: “Проходите быстро и раздевайтесь. Верхние вещи на вешалку в передней, а сами на скамейку садитесь, чтобы живность не разнести. Меня зовут Нина Сергеевна, а теперь ждите, позову”. В комнате было тепло, вещи повесили в передней и сели в комнате на скамейку. Из соседней комнаты послышался, как мне показалось, раздраженный голос: “Нина! Ты с кем пришла? “Кого Бог послал, с тем и пришла”. Нина Сергеевна куда-то ушла. Гремели ведра, тянуло дымом, запахло вареной картошкой. Меня от всего пережитого трясло. Катя, прижавшись ко мне и, разомлев от тепла, дремала. “Что будет? – думалось мне – дадут переночевать, а потом?” Озноб все сильнее и сильнее забирал меня. Через какое-то время открылась дверь и появилась Нина Сергеевна. “Что это, голубушка, Вы расселись? Идите помогать!” Я встала и пошла на кухню. Топилась плита, в баках грелась вода. Недалеко от плиты стояла эмалированная ванна. “Наливайте горячую воду и разбавляйте. Дочь вымою я сама. Имя-то Ваше скажите, дочери я уже знаю”. Я сказала свое имя. “Ниной зовут, как и меня. День своего Ангела знаете?” Я не знала. “Знать надо, голубушка, раз по церквам ходите. Нина только один раз в году бывает – 27 января по-новому”.

К чему велся этот разговор, я не понимала. В кухне было тепло, приятно пахло дымом, чем-то вкусным, ванну я наполняла водой. Мне стало неудобно, что в чужом доме, у незнакомых людей, идет суматоха, беспокойство из-за нас, и я сказала об этом. Нина Сергеевна резко оборвала меня и сказала: “Не разводите телячьих нежностей, несите дочь, я ее сама вымою, а то сами-то Вы грязная с дороги, да еще, возможно, вши на Вас?”

Я раздела сонную Катерину. Барахтаясь в воде и визжа от удовольствия, она хватала ручонками за шею Нину Сергеевну и что-то ей рассказывала.

Я стояла у плиты в полузабытьи, все казалось нереальным и происходило как бы во сне. “Ну, а теперь Вы”, – услышала я слова Нины Сергеевны. Катю она унесла на руках. Я стала медленно раздеваться и вошла в ванну. Мелкий озноб стал опять сотрясать меня, мочалка падала из рук, и я еле стояла на ногах, и в этот момент в кухню вошла Нина Сергеевна. Я смутилась. “Да бросьте стесняться, я же врач. Послушайте, голубушка. А Вас здорово трясет. Мойтесь, мойтесь скорее. Вы же больны”. Нина Сергеевна, кухня, плита вдруг сразу поплыли перед моими глазами, и только временами я чувствовала, что меня мыли, обдавали водой, вытирали, надевали рубашку, и иногда откуда-то издалека, словно сквозь вату, прорывался голос: “Стойте же, стойте, не мешайте”. Куда-то вели, подымали, чем-то жгли грудь, давали воду.

Пришла я в себя на короткое мгновение через четыре дня, как мне потом сказали. Помню только, что все время, пока я находилась в беспамятстве, передо мной стоял образ Божией Матери, а я молилась и молилась за Катю, себя, Нину Сергеевну, приютившую нас. Кто-то старался увести меня от иконы, а я вырывалась, боролась, кричала: “Матерь Божия, не остави нас”, – и каждый раз, когда я, изнемогая в борьбе, тянула руки к иконе, кто-то злобно отталкивал меня, но, превозмогая все, я шла и шла к Ней, и тогда лик Божией Матери озарялся светом, я оказывалась перед иконой, и тогда дышалось легко, и на душе становилось спокойнее, но через несколько мгновений все повторялось. Если бы Вы знали, как мне было страшно и тяжко! Ужас, страшнейший ужас охватывал меня, только бы не оттолкнули, не отбросили от иконы Божией Матери, только бы быть около Нее.

Я понимала, что только я одна могу спасти Катю и себя, спасти просьбой к Матери Божией, и, если Она смилуется и протянет нам руку Своей Великой помощи, мы можем жить. Если бы можно было рассказать, как я молилась, пока находилась в беспамятстве. И вот я пришла в сознание. Еще закрыты глаза, но я слышу мерный звук маятника, где-то скрипят половицы, и кто-то говорит шепотом. Слабость такая, что я не могу пошевелить пальцем, с трудом открываю глаза. Чужая светлая комната, окно задернуто занавеской. Я медленно перевожу глаза и замираю от нахлынувшей на меня радости. В углу на высоте человеческого роста висит икона, горит зеленый огонек лампады, освещая лики. Икона та же, что и тогда была в церкви, перед которой я исступленно молилась и рыдала. (После я узнала, что это икона Владимирской Божией Матери.)

Я смотрю на икону, шепотом повторяю то, что говорила в беспамятстве: “Матерь Божия! Не остави нас”, – и начинаю плакать. Кто-то тихо вытирает мне слезы, и я засыпаю первый раз за все время без сновидений, страхов и кошмаров. Просыпаюсь на другой день. Еще лежа с закрытыми глазами, слышу тот же стук маятника, шорохи. Из соседней комнаты доносится голос Кати и чей-то низкий, читающий сказку... Я пробую крикнуть, позвать Катю, открываю глаза, и опять образ Божией Матери смотрит на меня. Успокаиваюсь, кратко молюсь и опять зову Катю и Нину Сергеевну. Скрипят половицы, и надо мною склоняется женское лицо в очках, доброе, мягкое, приветливое. “Катя здесь, а Нина Сергеевна сейчас в больнице, придет поздно. Хорошо, что Вы пришли в себя, ну теперь все будет хорошо. Матерь Божия помогла Вам, все Вы Ее в беспамятстве звали, - и рука женщины нежно погладила меня по голове. - Общее воспаление легких, грипп и тяжелое нервное потрясение одновременно свалились на Вас”. И тут же без перехода сказала: “Мы с Ниной Сергеевной подруги, обе московские. В 1935 году сюда приехали жить, зовут меня Александра Федоровна, я по специальности врач-стоматолог. С Катей Вашей мы очень сдружились, мы с Ниной решили, что Вы у нас жить будете”.

Пролежала я еще пять дней, и только тогда Нина Сергеевна разрешила мне встать.

Чужие, незнакомые люди приютили нас, выходили меня, больную, ухаживали, поили, кормили, возились с Катей. Почему я пришла в церковь, встала перед иконой Владимирской Божией Матери, молилась и уверовала в Ее помощь? Почему лик Божией Матери неотступно был со мною во все время моей болезни и первое, что я увидела, была именно икона Владимирской Божией Матери? Почему я стала почти внезапно верующей? Почему? И еще лежа в кровати, я отвечала себе: потому, что все, что было со мною, являлось самым настоящим, подлинным и великим чудом, которое Господь и Матерь Божия послали мне, грешной, как великую милость. Осознав все это, я еще больше прониклась сознанием благодарности к Божией Матери, любви к Ней и любви к людям, спасшим меня и Катю.

Обо всем этом я и рассказала Нине Сергеевне и Александре Федоровне, еще когда отлеживалась после болезни. И Нина Сергеевна и Александра Федоровна дали мне возможность стать по-настоящему верующим человеком, они же крестили Катю, рассказали и научили всему, что дало мне познать веру. Прожила я у них три года, работая на заводе, и вернулась в Москву лишь для того, чтобы спасти комнату, а Катю они оставили у себя, там же она кончила школу, поступила в институт и только в 1960 г. приехала вместе с бабушками Ниной и Сашей в Москву. Рассказывать, что были за люди Нина Сергеевна и Александра Федоровна, мне не надо. В этом коротком, одном из важнейших этапов моей жизни, сказано о них все, что можно сказать о настоящих христианах. Добавлю, что они были духовными детьми о. Арсения, и в 1936 году им пришлось уехать из Москвы, дабы избежать шедших тогда повальных арестов.

В 1959 году познакомили они меня и Катю с о. Арсением, вышедшим за год перед этим из лагеря. Вот и стали мы с Катей его духовными детьми. В 1960 году приехали наши бабушки под Москву, купили себе домик, но практически живут у Кати в семье.

Благодарю Тебя, Господи, за великую милость, оказанную мне. Благодарю Владычицу Богородицу за чудо приобщения меня к вере, к Церкви, к Источнику жизни. Благодарю Владычицу, что дала мне увидеть верных дочерей Твоих и послала отца духовного и наставника нам с Катей, иерея Арсения.

Слава Тебе, Господи!

На крыше

Жизнь постоянно бывала трудной, полной самых непредвиденных опасностей и страхов, беспрестанно грозящих нам духовной или физической гибелью, но Господь и Матерь Божия всегда были милостивы к нам и в грозную минуту опасности не оставляли. Если я отдалялась от Господа, то Он посылал мне человека, который помогал выйти на верный путь и избавлял от ошибок и заблуждений, а если в страшную минуту губительной опасности обращалась к Богу, то помогал. Сколько раз в жизни убеждалась я, что молитва, искренняя молитва являлась для всех спасением, а молитва к Матери Божией всегда была самой спасительной и безотказно избавляющей от бед духовных и физических.

Расскажу я вам о силе молитвы отца духовного и о том, как повлияла на нас, участников описываемых здесь событий.

Голод был тогда в Москве. Выдавали на человека по осьмушке хлеба с мякиной. Ничего нет: ни картошки, ни крупы, ни капусты, а уж о мясе забывать стали. Деньги не имели цены, крестьяне меняли продукты только на вещи, и при этом обмен носил откровенно грабительский характер. Нас, “городских”, в деревнях встречали враждебно, и буквально приходилось упрашивать, чтобы обменяли хлеб или картошку на шубу или золотую цепочку. Голодно, холодно и в страхе жили мы тогда.

Саша, Катя и я пришли к отцу нашему духовному Михаилу проситься в поездку за хлебом. Многие уезжают с вещами и привозят хлеб, почему же и нам не съездить. Отец Михаил выслушал нас, неодобрительно покачал головой, подошел к иконе Божией Матери и долго, долго молился, потом повернулся к нам и сказал: “Вручаю вас Заступнице нашей Матери Божией. Возьмите каждая по образку Владимирской и молитесь ей непрестанно всю дорогу. Она и святой Георгий только и помогут вам. Трудно, ох как трудно будет. Я за вас здесь тоже молиться буду”. И как бы не для нас сказал: “Матерь Божия и угодниче Божий Георгие! Помогите им, спасите и сохраните от опасностей, страха и поругания. Помоги, Матерь Божия”, – и, благословляя нас, был молчалив.

Повернувшись к иконе Владимирской Божией Матери, стал молиться, как бы забыв нас.

Вот так мы и поехали, только всю дорогу вспоминали, почему батюшка святого Георгия призывал. Девчонки мы были молодые, жизнь нам казалась несложной, трудностей не признавали, ничего тогда не боялись, но, конечно, жизни совершенно не знали. Все время жили в городе, семьи интеллигентные, ни народа, ни деревни не знали. Учились в университете на разных факультетах, а объединяла нас церковь и дружба. Родные нас долго не пускали, но мы поехали. Из Москвы ехали в теплушках, где на подножках, в тамбурах. Сентябрь был на исходе.

Наменяли пуда по два муки и по пуду пшена. Тащим, мучаемся, но бесконечно счастливы. Мы с продуктами! Вот-то обрадуем своих, когда приедем, но застряли далеко от Москвы. Всюду заградительные отряды отнимают хлеб. На станциях в поезда не сажают. Идут только воинские эшелоны или закрытые товарные вагоны с какими-то грузами.

Кругом тиф, голод, грабежи, разруха. Три дня сидели на станции, питались луком и жевали сухое пшено. До сих пор его вкус на губах чувствую. Ночью пришел большой состав из товарных вагонов. Пошли разговоры, что воинский и идет в сторону Москвы. Рано утром открылись двери, солдаты (тогда назывались красноармейцами) высыпали из вагонов и пошли менять у крестьян яблоки, соленые огурцы, печеную репу, лук. Проситься в вагон боимся. Женщины говорят, что к солдатам в вагоны влезать опасно. Рассказывают ужасы. Расползаются слухи, что белые прорвали фронт, банды зеленых гуляют вокруг станции, грабят, насилуют всех и вся. Где-то вспыхнула холера. Страшно и безвыходно, вот тогда и вспомнили слова о. Михаила. Вагоны эшелона были полны красноармейцев, лошадей, орудий, повозок. Солдаты сидят на полу, на нарах, курят, смеются, сплевывают семечки, кричат женщинам, сидящим на площадке перед вокзалом: “Бабы, к нам! Прокатим! Скоро поедем!” Мы боимся. Несколько женщин решают ехать. Солдаты с шутками втаскивают их в вагоны, берут мешки и узелки. Идет слух, что поездов несколько дней не будет. Мы волнуемся, возбужденно обсуждаем, что делать. Тем временем на крышах некоторых вагонов появляются люди с мешками, их становится все больше и больше. Из вагонов слышится смех, играют гармошки. Говорят, что эшелон идет до Серпухова.

Группа женщин, в том числе и мы трое, решаем влезть на крышу, так как другого способа ехать нет. С трудом взбираемся по лесенке между вагонов, втаскиваем мешки, помогая друг другу. Солнце печет. Распластываемся на самой середине ребристой крыши, вжимаемся в горячее железо.

Я молюсь, призывая помощь Божией Матери, и пытаюсь незаметно креститься. Саша и Катюша также, вжавшись в крышу, молятся. На крышах почти все заполнено, в основном одними женщинами. Паровоз нестерпимо дымит, топят дровами. Наконец поезд дергается несколько раз, останавливается, потом, как бы раскачиваясь то вперед, то назад, медленно сдвигается с места и, постепенно набирая скорость, идет вперед.

Проплывает станция, заполненная шумящей толпой людей, некоторые пытаются вскочить на буфера, подножки. Срываются, падают и опять делают попытки уехать, но это удается немногим. Поезд уже вышел в степь – глухую, безлюдную. Однопутное полотно дороги сиротливо рассекает сухие травы, безмолвие умирающей степи.

Черный дым, пронизанный искрами, вылетающими из паровозной трубы, покрывает нас, лежащих на крыше. Искры жгут руки, лицо, прожигают одежду, мешки. Отмахиваемся от искр, словно от мух, тушим друг на друге, отряхиваемся. На сердце у меня спокойно, я даже на время перестаю молиться и с интересом смотрю на степь, дорогу, черные спины вагонов, усеянных людьми. Саша ушла в себя и беспрестанно молится, это видно по ее сосредоточенному лицу и легкому движению губ. Смотря на нее, мы с Катей тоже начинаем молиться. Молитва к Божией Матери еще больше успокаивает душу, вселяет уверенность. Саша тихо просит, чтобы мы все трое легли друг к другу головами. Осторожно перекладываемся, и Саша по памяти читает нам акафист Владимирской Божией Матери. Читает она его несколько раз. Соседи не слышат, вагоны скрипят, раскачиваются и поют на разные голоса. Саша после прочтения акафиста каждый раз читает молитву, где есть такие слова, обращенные к Богородице: “О Мати Божия, под покров Твой прибегаем, на Тебя надеемся и Тобою хвалимся. Огради и спаси нас, беззащитных, от всяких бед, не остави нас и покрый нас милостью Твоею. В руки Твои вручаем себя, ибо Ты спасение и надежда наша”.

И каждый раз после прочтения акафиста я чувствую, что мы не одни на крыше вагона, три девчонки, беззащитных и слабых, а Она, Матерь Божия, с нами и в трудную минуту придет к нам.

Жарко, душно, трудно гасить искры и цепляться за гребни крыши. Вагоны, сильно раскачивает, руки устают, мешки съезжают в сторону, и их беспрерывно приходится поправлять. Поезд несколько раз останавливается на небольших станциях, солдаты грузят дрова, паровоз берет воду, и мы опять едем. Проходят разрозненные дорожные будки, деревни, постройки, но рядом с дорогой по-прежнему лежит сухая, сожженная солнцем степь. Едем, едем и едем, но вдруг поезд внезапно останавливается. С поезда соскакивают люди, бегут вдоль состава, что-то оживленно обсуждают. Поезд стоит, мы по-прежнему лежим. Солнце почти спустилось за горизонт, становится прохладнее. Искры больше не летят, кругом бескрайняя степь. Хочется пить. Двери вагонов открываются, солдаты выскакивают на полотно дороги, идут к редким придорожным кустам, беззлобно ругаются друг с другом, чему-то смеются. Мы сверху смотрим на них. Вдруг кто-то из солдат восклицает: “Братва, баб-то сколько на крышах!” И мгновенно происходит перемена в настроении. “Ребята! Айда к бабам”. Вагоны пустеют, все высыпают на насыпь. Многие лезут на крыши. Шум, смех, крики, визг.

“Господи! – проносится мысль. – Что же делать?” На крышах появляются солдаты, сперва немного, но потом все больше и больше. С соседних крыш раздаются крики, кто-то просит, умоляет, плачет. “Охальник! Что делаешь? Я тебе в матери гожусь!”, “Солдатики! Хлебушка-то не повредите, дома дети мал-мала-меньше остались голодные”. – “Хлеб твой, тетка, не повредим, нас начальство кормит”. Сапоги стучат по железу, гулко, страшно. Кто-то из женщин исступленно рыдает, молит, кто-то борется, прыгает с крыши, разбивается. Крыша нашего вагона еще пуста от солдат, но вот несколько солдат появляются и на ней. Я молюсь, обращаясь к Божией Матери, прошу Ее. Катя, прижавшись ко мне, плачет и, всхлипывая, молится вслух. Саша сурово смотрит на приближающихся солдат. Я знаю Сашу, она не сдастся, не отступит. Ее лицо полно уверенности и твердости, она вся ушла в молитву. Я по-прежнему молюсь Матери Божией, прошу о. Михаила помочь нам, памятуя, что молитва отца духовного спасает, вспоминаю слова о. Михаила о святом Георгии, начинаю просить и его. Саша! Я очень верю в ее молитву и надеюсь на нее, а она сейчас по-прежнему сосредоточенно спокойна, лежит прижавшись к крыше, в то время, как мы все вскочили. Обходя других женщин, к нам подходит солдат, скуластое лицо, гладкая стриженая голова, бездумные раскосые глаза. Катя прячется за меня. Раскосый хватает меня за руку и говорит примиряюще: “Ложись, девка, не обижу!” Я отталкиваю его, начинаю отступать и, смотря ему в лицо, крещусь несколько раз. Беззлобно ухмыляясь, он наступает, протянув вперед руки, а я пячусь назад. На крышах копошатся, борются, просят, сдаются. Всякая борьба, конечно, бессмысленна, солдат много, и они совершенно не представляют того, что делают. Им кажется происходящее веселым развлечением. Полк отвели на отдых для пополнения, там, на фронте, смерть постоянно висела у них над головой, они огрубели, и сейчас все происходящее – их законное право, думают они. Сопротивление женщин смешит их и еще больше разжигает. Вероятно, врываясь в только что занятую деревню, они привыкли брать чужих женщин, дрожащих и боящихся их. Все эти мысли пришли, конечно, уже в Москве, дома.

Раскосый идет, я отступаю. Катя хватает меня и кричит: “Крыша кончается”. Я оборачиваюсь и вижу, что отступать уже некуда, а снизу поднимается матрос в тельняшке, натянутой на широкую грудь, высокого роста, с озлобленным лицом, на котором сверкают, именно сверкают, большие глаза. Матрос пугает меня решительностью, злобой и энергичностью движений, поэтому весь его облик врезается мне в память. Отступать некуда, впереди раскосый, сзади матрос.

Раскосый останавливается, Катя стоит у края крыши, Саша по-прежнему распласталась на горячем железе, углубленно уйдя в молитву за нас и за себя. Она ничего не видит, да и ее никто не пытается тронуть. Матрос хватает меня за плечи, отстраняет в сторону и говорит мне сильным, но дрожащим от злости голосом: “Спокойно, сейчас разберемся, а с крыши всегда успеешь спрыгнуть”, он шагает к раскосому, бьет его в грудь и говорит: “А ну, паскуда, вон отсюда”, – после чего раскосый немедленно прыгает в провал между вагонами. Мы остаемся одни. Матрос идет по крыше, подходит к какому-то лежащему солдату, поднимает его за шиворот и кричит: “Ты что, контра, делаешь, рабоче-крестьянскую власть и армию позоришь!” Солдат отчаянно ругается, пытается ударить матроса, но тот выхватывает наган и стреляет ему в лицо. Падая, солдат соскальзывает с крыши и летит на насыпь.

“Товарищи! – кричит матрос. – Мы солдаты революции, мы строим и защищаем Советскую власть, мы за народ, и мы из народа. Что вы делаете? Позор! Красная Армия защищает трудящихся, а мы здесь позорим себя. Расстреливать надо на месте каждого насильника. Стыдно, товарищи! Ведь где-нибудь так же едут наши сестры и жены! Коммунисты, ко мне!”

Солдаты шумят, где-то дерутся, спускаются с крыш, выбегают из вагонов. Группы вооруженных людей собираются у вагонов, где стоит матрос, – это коммунисты полка и командиры. Начинается митинг. Матрос говорит яростно, просто, доходчиво. Вначале красноармейцы шумели, хватались за оружие, но на крышу вагона, где стоит матрос, поднимались и говорили командиры, солдаты, комиссары.

На крышах остались одни женщины и несколько мешочников-мужчин. Митинг продолжался минут пятнадцать, но паровоз стал подавать гудки, солдаты забрались в вагоны, наскоро похоронив расстрелянного. Матрос, подойдя к нам, сказал: “Пошли, девушки, в вагон, спокойнее доедете”. Саша, поднявшись с крыши, сказала: “Пойдемте”.

Ехали медленно двое суток. Относились к нам очень хорошо, кормили перловой кашей, поили темно-красным настоем горелого чая, взятого где-то из горевших вагонов. Матрос, звали его Георгий Николаевич Туликов, но в поезде называли его “товарищ Туликов”, был комиссар полка. Разговаривал с нами всю дорогу, расспрашивал, кто и что мы. Больше рассказывала всегда несловоохотливая Саша. Мне казалось, что напрасно она говорит малознакомому человеку о нас, о вере, университете, дружбе нашей и о том, как мы надеялись на помощь Матери. Божией и святого Георгия во все время нашей поездки, находясь на крыше. Георгий задумчиво слушал нас, ни разу не осудив, не выразив насмешки рассказанному.

Спали мы в закутке вагона, где для нас расчистили место. Вся дорога прошла в разговорах и расспросах. Молились по ночам, особенно Саша.

Два или три раза поезд встречали заградительные отряды, пытаясь снять сидевших на крыше женщин и зайти в вагоны, но, встреченные вооруженной охраной поезда, с руганью и угрозами уходили. Довезли нас до Подольска, дальше эшелон не шел. Георгий и спутники его по вагону посадили нас в пригородный поезд, и мы благополучно доехали до Москвы.

Прощаясь в Подольске, мы благодарили Георгия и тех из военных, кто ехал в вагоне. На прощание Георгий сказал: “Может быть, и встретимся, жизнь-то переплетенная” .

А Саша, наша тихая Саша, всегда излучавшая умеренность и тихое спокойствие, подошла к Георгию, положила ему руки на плечи и сказала: “Да сохранит Вас Бог для хороших дел и будьте всегда добрым, отзывчивым. Прощайте!” И, сняв руки с его плеч, низко поклонилась в пояс. Так это необычно было для застенчивой, молитвенной Саши.

Радость родных по поводу нашего возвращения была безмерна, а мы, только успев умыться, поспешили к о. Михаилу.

На пороге домика, где он жил при церкви, нас встретил о. Павел: “Батюшка вас дожидается, сказал, что идете, послал встретить. Все эти дни за вас молился”.

Мы вошли, о. Михаил порывисто встал, обнял нас, благословил и, повернувшись к иконе Владимирской Божией Матери, стал молиться вслух, благодаря Матерь Божию и святого Георгия за наше возвращение, и только после молебна рассказали мы ему обо всем, что произошло с нами. Слушая нас, о. Михаил смотрел на иконы Владимирской и Казанской Божией Матери, висевшие в комнате, и беззвучно шевелил губами. Выслушав, сказал: “Благодарю тебя, Господи, за великую милость, явленную нам, грешным. Георгия-матроса не забывайте, искра Божия живет в нем и не потухнет. Да не загасит искру эту суета жизни человеческой. Молитесь о нем, еще придется кому-нибудь из вас с ним встретиться, вот тогда-то и помогите ему. Обязательно помогите”.

...Прошло более двадцати лет, шел военный 1943 год. Отец Михаил умер в ссылке в 1934 году, там же с ним погибла и наша чудесная молитвенница Саша. Расставание с духовным отцом – отцом Михаилом – было для нас всех ужасным, община переживала это трагически, тяжело, болезненно. Только короткие письма, присылаемые им с оказией, поддерживали нас в течение нескольких лет. Арестован был о. Михаил в 1928 году, несколько раз ездила я к о. Михаилу и жила у него по месяцу, а Саша, сразу все бросив, уехала за ним в ссылку.

Сколько событий произошло за эти годы, сколько ушло людей! Трудно было без о. Михаила, но он поручил меня о. Арсению, духовному сыну своему, жившему в это время в другом городе, рядом с Москвой.

Умерла Саша, Катя давно была замужем, связь моя с ней не порывалась. В 1943 году работала я хирургом в военном госпитале по 18-20 часов в сутки, домой неделями не приходила, в церковь попадала от случая к случаю, не хватало времени увидеть своих. Молилась урывками, и все только Матери Божией.

В эти тревожные военные годы воспоминания о прошлом стерлись, забылись, сейчас надо было только помнить о Боге. Путешествие на крыше вагона стало далеким и туманным.

Госпиталь был офицерский, раненых привозили много. Бывало, делаешь операцию, в лицо и не взглянешь, только рану и смотришь.

Привезли в операционную без сознания одного полковника. Ранение тяжелое, запущенное. Оперировать пришлось ночью. Операция продолжалась четыре с лишним часа, несколько раз переливали кровь, к концу операции мы все еле держались на ногах, а я, как была в операционной одежде, так и свалилась сразу без сил и уснула. Сестры сонную меня раздели.

Проспала часа четыре и сразу к больному кинулась. Медленно к нему жизнь возвращалась, тоненьким, крохотным ручейком втекала она в него, много с ним хлопот было, но выходили. Каждый день к нему раза по три приходила, уж очень хотелось спасти его.

Пришла как-то на двадцатый день после операции. Лежит слабый, бледный, прозрачный, только глаза одни светятся еле-еле. Посмотрел он на меня и вдруг тихо, но отчетливо сказал: “Машенька! Сколько ходите ко мне, а все не узнаете!” Возмутилась я, резко ему сказала, что я военврач, а не Машенька. Взорвало это меня, пришла я с целой группой врачей – обход утренний делала, а он улыбнулся и ответил: “Эх, Машенька, а я вас с Катей и Сашей всю жизнь помню!” – здесь-то меня и захватило прошлое. Закричала: “Георгий!” Бросилась к нему, обнимаю. Стали врачи и сестры из деликатности выходить из палаты, а я, как девочка, схватила его за голову и плачу. Смотрю, а на его кровати табличка, как у всех, висит, а на ней мелом написано: “Георгий Николаевич Туликов”. Почему же я раньше это не заметила?

Глаза Георгия еще больше оживились. Сказал: “Идите с обходом, после зайдете”.

Два месяца я к нему приходила после обходов и дежурств. Переговорили о многом, но первый вопрос его был – по-прежнему ли я верующая? Много и по-хорошему говорили, благо лежал он в отдельной палате. Расспрашивал, а я не боялась, рассказывала об о. Михаиле, умершей Саше, замужней Кате, о себе и об о. Арсении, который был в лагере. О себе говорил много. Жизнь прошел тяжелую, но душу имел чистую, добрую и открытую. Рассказы Саши тогда в вагоне отложили в душе его какой-то отпечаток, который не стерся, а заставил относиться к вере, религии и людям с осторожностью, вниманием и доброжелательностью. В 1939 году, будучи в чине полковника, попал в лагерь. “Там, – рассказывал Георгий, – повидал я людей хороших и плохих, но из многих и многих встреченных запомнился мне навею жизнь юноша лет двадцати трех, несший людям столько добра и тепла, что все любили его, даже лагерные уголовники. Вот он-то и познакомил меня с Богом, именно познакомил. В начале сорок первого года Глеб погиб в лагере, а меня освободили в августе и послали на фронт в чине капитана, теперь опять до полковника дослужился. До ранения дивизией командовал, поправлюсь и опять на фронт хочу. За плечами академия генерального штаба, гражданская, Халкин-Гол, Испания, Финская война, а теперь вот Отечественная”.

Расставались мы с Георгием большими друзьями, всю войну переписывались, а в 1948 году переехал он с семьей в Москву, стали встречаться часто и регулярно. Вышел на пенсию в больших чинах и живет сейчас почти все время под Москвой на даче, воспитывая внуков. Встречаемся так же часто, но встречи наши бывают и в соборе Троице-Сергиевой Лавры в Загорске. Неисповедимы пути Твои, Господи! Вечно прав был о. Михаил, сказав в двадцатом году, что встретимся мы с Георгием. Велика сила молитвы человеческой к Богу, но сколь велика и спасительна молитва отца духовного о своих детях, сколь велика милость Матери Божией и забота Ее о нас, грешных! Молитвой своей к Матери божией спас нас отец Михаил от погибели и поругания и через наше спасение привел Георгия к вере. Пресвятая Богородице, спаси нас!

Из воспоминаний М. Н. Ар.

Признание

Воспоминания об о. Арсении – это неизбежно рассказ о себе, своей жизни, поступках, действиях, так или иначе связанных с ним как с отцом духовным. Необычайная ясность мысли, знание людей и жизни, глубокое проникновение в душу человека, которое правильнее назвать прозорливостью, постоянный молитвенный подвиг и полное отречение от своего “я” во имя людей выделяли его среди многих и многих иереев, знаемых мною. Вся его жизнь заключалась в несении помощи людям. Скрыть, утаить на исповеди, уклониться от искреннего рассказа о себе было невозможно. Стоишь передним и буквально физически ощущаешь, что он видит тебя всю и заранее знает, что ты скажешь.

До войны, в те годы, когда он находился на свободе в ссылках, я вместе с мамой часто приезжала к нему и стала его духовной дочерью, в ту пору мне было около 18 лет, но потом о. Арсений многие годы находился в лагерях, и только редкие-редкие записочки доносили до нас его наставления, а начиная с 1949 года мы, его духовные дети, даже не знали, жив ли он и где находится. Я передаю Вам свои записки без упоминания моего настоящего имени. Слишком много в этих записках лежит личного.

В сороковые годы я вышла замуж за человека верующего, спокойного, доброго, но крайне замкнутого и молчаливого даже со мной. Старше меня он был на десять лет.

Отечественная война была позади, репрессии 1946-1952 годов не коснулись нас. Родились две дочери, мама жила с нами. Муж любил меня ровно, спокойно, много времени отдавал детям, воспитывая их в духе веры. Материально мы жили хорошо, много молились дома, в субботу и в воскресенье ходили в ближайшую церковь, где был очень хороший священник, о. Георгий. Казалось, что в семье царит полное согласие и благополучие.

Но пришла весна 1952 года, и со мной произошло то, что оставило след на всю жизнь. След остался какой-то двойной: тягчайшего греха, который я сознаю и в котором я искренне каялась, и в то же время захваченного мною большого счастья, радости бытия и прошедшей настоящей любви. Этот второй след лежит где-то на самом дне моей души, покрытый покаянием, но тем не менее живущий и сознаваемый. О своем грехе я говорила и каялась о. Георгию, о котором упоминала, и тогда мне думалось, что исповедь как бы частично очистила мое греховное прошлое.

В 1958 году о. Арсения освободили из лагеря, и трудно передать то ощущение радости, которое мы, его духовные дети, испытали, встретившись с ним. Мне думалось, что все мы как-то по-новому приблизились к Богу. Все было рассказано, исповедано о. Арсению, но своего 1952 года я не могла рассказать ему, было страшно и стыдно, временами я думала, что он отвернется от меня, услышав о происшедшем.

Что же произошло со мной? Я уже говорила, жили мы всей семьей дружно, и вдруг в 1952 году неожиданно увлекла и полностью поглотила меня огромная, всесжигающая любовь к человеку, чуждому по духу, неверующему, но доброму, хорошему, отзывчивому, очень умному и волевому. Любовь эта пришла почти внезапно. Первым потянулся ко мне он, с необычной для меня нежностью, подкупающей лаской и тем всепокоряющим вниманием и заботой, которые так ценят и любят все люди, и особенно женщины. К сожалению, мой муж никогда не был внимателен и ласков, в нем жил человек долга и размеренности.

В первые дни внимание, забота и нежность Федора (настоящее имя его было другим) удивили и, пожалуй, чуть-чуть напугали меня, н в то же время я сама потянулась к нему, захотелось понять, заглянуть в его душевный мир, разведать тайники души и помочь, да, именно в чем-то помочь! В чем? Я и сама четко не понимала, что я могу сделать для Федора. Боже мой! Как много, огромно много значат для человека, и особенно для женщины внимание, ласковое и заботливое слово. Жизнь шла размеренно и привычно, каждый из нас, приходя домой, знал, что скажет и спросит муж, мама, дети. Интересы в сложившихся семьях становятся почти неизменными и не выходят за рамки устоявшихся годами привычек и традиций.

С широким кругозором, энциклопедическими глубокими знаниями, энергичный, высокий, неброской, но привлекательной мужской внешностью, Федор нравился людям, но был скромен, замкнут, сдержан и, насколько я знала, никогда не увлекался женщинами, был однолюб и очень, я подчеркиваю, очень любил свою жену Анну, с которой я многие годы дружила. В 1952 году анюте было 43 года, Федору 46 лет. Федор с Анютой жили такою же размеренной жизнью, как и наша семья, но Анюта по характеру напоминала моего мужа, молчаливая, замкнутая, педантичная, неласковая и до удивления хозяйственная.

Федор жил работой. Специальности наши смежные, и хотя мы работали в разных организациях, но иногда нам приходилось встречаться и даже выполнять совместные работы. Федор и Аня часто бывали у нас дома, так же как и мы у них. Невольно у меня с Федором разговор переходил на интересующие нас проблемы, и тогда Анюта и муж говорили: “Неужели даже дома необходимо вспоминать работу?” Но видя, что ничего не помогает, вели свои разговоры друг с другом или с другими гостями. Наше обычное знакомство, вероятно, продолжалось бы без всяких осложнений многие годы, если бы не пришла беда.

Именно – если бы. Весной 1952 года мы с мужем должны были поехать в небольшой сердечный санаторий, мы не раз бывали в нем и любили окружающую его природу, но поездка не состоялась, мужа неожиданно послали в длительную командировку, и его путевка пропадала. Решили предложить ее Федору, благо у него был неиспользованный месячный отпуск. “И тебе не одиноко, свой человек будет рядом”, – сказал мне муж.

Было начало мая, стояла солнечная теплая погода, светлая прозрачная зелень, раскинувшиеся холмистые дали, кружевные перелески, первые полевые цветы невольно создавали радостное, приподнятое настроение. Сверкание глади маленьких озер, связанных бесчисленными протоками, уединение, тишина, почти полное безлюдие в окрестностях санатория наполняли душу умиротворенностью, спокойствием, настраивали на лирические мысли. Вспоминались картины художников Васильева, Левитана, Нестерова. В эту весну мне все казалось прекрасным. Первые пять санаторных дней мы с Федором с увлечением ходили по окрестностям, говорили, говорили и говорили обо всем. Всегдашняя молчаливость и замкнутость Федора полностью исчезли. Было очень интересно. Обсуждали, спорили, восторгались, говорили о религии, вере, о чем только не говорили! Я была счастлива и всему радовалась. Федор вдруг открылся мне совершенно другим человеком – интеллектуальным, одаренным, ласковым, но после пятого дня пришел и шестой день, день, в который вся моя прошлая жизнь разлетелась вдребезги, и началась совершенно новая, наполненная радостью встреч, светом другого человека, огромной, сжигающей любовью.

Семья, муж, дети, вера, наставления духовного отца, женская стыдливость – все смела, словно стихийное бедствие, никогда мною не испытанная земная человеческая любовь, и я поверила, что ко мне пришла настоящая, один раз в жизни являющаяся к человеку любовь, отказаться от которой не было сил, да я тогда и не хотела отказываться. Каждый день, прожитый с Федором, был счастьем, открытием новых ощущений, радостей. Окружающий меня мир стал прекрасным, и то, что раньше казалось тусклым, серым, вдруг заблистало, высветилось, стало красивым, светлым. И это, вновь найденное в жизни, несло и несло меня бурным потоком, размывающим когда-то дорогое и любимое мое прошлое. Я с нетерпением ждала следующего опьяняющего дня, новых разговоров, встреч, близости. Никогда я не испытывала таких чувств к мужу, его любовь и духовная близость, несмотря на то, что мы оба были глубоко верующими, не шли ни в какое сравнение с моим отношением к Федору. В своем чувстве к Федору я сгорала, забывая все и вся, и я видела, что то же происходит с Федором, только в значительно большей степени, он переродился на моих глазах. Возможно, что те, кто когда-то будут читать мои записки, удивятся, но за все семь месяцев нашей близости чувство раскаяния, сожаления о происходящем не приходило ко мне. Я любила его больше чем человека, в мое влечение к нему входил новый, огромный мир, не знаемый ранее. Критическое восприятие и осмысливание происходящего с точки зрения моего духовного прошлого было потеряно. Пишу так, как было тогда, пытаюсь говорить только правду. Федор переродился, энергия била ключом, огромный сгусток знаний, сосредоточенный в нем, вдруг стал доступен многим, и на работе он делал открытие за открытием, замкнутость, молчаливость исчезли, и окружающие с удивлением для себя замечали, что раньше они не знали его таким.

О том, что я верующая, он узнал, увидев мои крестик и образок, приколотые к рубашке, и каждый раз с удивлением смотрел на них. Да, было так! И даже его вопрос: “А ты, оказывается, верующая?” – ни на секунду не заставил меня вспомнить прошлое, остановиться, задуматься.

Время санаторного отдыха пролетело мгновенно, мы вернулись в город, но вернулись другими людьми. Встречи наши не прерывались, наоборот, отношения стали еще более прочными, мы продолжали встречаться, сперва, где могли, тайно, но потом с большим трудом была найдена комната. Боялись всего – встреч со знакомыми, сослуживцами, родными, уходили с работы в библиотеки, в местные командировки и бежали в нашу комнату. Мы воровали свою любовь у семьи, совести, воровали перед людьми, а я крала ее перед лицом Бога. Иногда мне казалось, что я влезла в чужой дом, жадно хватаю красивые вещи и все время боюсь, что поймают, и любой шорох и скрип пугают, но больше всего боюсь, что в этом доме меня застанут мама и муж. Даже во сне эти мысли преследовали меня. Я боялась задуматься о происходящем, потому что тогда мое прошлое властно вторглось бы в настоящую жизнь, и напускное мужество, зиждущееся на воруемом счастье, оставило бы меня, и тогда падение в бездну сомнений, переживаний и мучений стало бы неизбежным. Страх перед страданиями от разбитой любви с Федором, мучений, связанных с разрушением семьи, обнаруженным обманом, пугали; тайно и тайно можно было любить, любить, только скрывая, а также не вдумываться в происходящее, не анализировать. Лгала мужу, маме, оставляла детей, всячески изворачивалась и встречалась с Федором и не могла остановиться. Я думала, что муж ничего не замечает, да и сейчас не знаю, догадывался ли он о том, что было. Слишком он всегда был молчалив. На мои вымышленные задержки, раздражительность не реагировал, только стал более внимателен, больше уделял времени детям и много молился.

Сколько могла продолжаться такая жизнь, не знаю, но на исходе седьмого месяца тяжело и длительно заболела старшая дочь. Вначале лечили дома, бессонные ночи у кроватки дочери, вызовы врачей, уход как-то невольно легли на плечи мужа и мамы. Стало хуже, и дочь пришлось положить в больницу, и здесь основная тяжесть легла на мужа. Даже в эти опасные дни я не остановилась, урывками бегала к Федору и, как мне тогда думалось, вполне законно забывалась от невзгод жизни.

На работу мне позвонила мама и сказала, что дочери стало плохо. В этот день и час я должна была встретиться с Федором, и я, невзирая ни на что, пошла к нему. Что-то около трех часов дня побежала домой, чтобы взять в больницу приготовленный мамой сверток и застала мужа, стоящего на коленях перед иконами.

“Господи! Не остави нас, грешных, исцели и посети милостью Твоею”, – и называл имя дочери и мое.

Осторожно выйдя из комнаты и взяв оставленный мамой в кухне сверток, я побежала в больницу. Мысль о болезни дочери, страх за ее жизнь, отчетливое сознание моего духовного падения мгновенно перевернули мою душу. Словно завеса спала с моих глаз. Я, верующая, духовная дочь о. Арсения, томящегося сейчас в лагерях, ведшего меня по пути веры, стала хуже многих неверующих, перед которыми втайне гордилась своей верой.

Прибежав в больницу, увидела мужа, склонившегося над кроватью дочери. Мне почудилось, что дочь умерла. Я кинулась к ней, муж остановил меня: “Не подходи, она сейчас спит после укола”, – и отвел меня к окну.

“Я жду тебя здесь почти с утра, – сказал он и продолжил фразу: – Теперь кризис прошел, и вы обе вернулись”. И эта непонятная фраза привела меня в смятение, что значит “...и вы обе вернулись”? Мне показалось, что дочь умерла и муж в волнении говорит бессмысленные слова. Я бросилась к мужу и зарыдала. Мягко обняв меня и гладя по плечам, он повторял “Ничего, ничего, все уже кончено, все”.

Я поняла, что дочь жива и несколько успокоилась, но слова мужа таили еще какой-то смысл, видимо, относившийся ко мне. Поразительно еще то, что он не уходил из больницы с самого утра, а я отчетливо видела его дома. Что это? Всю ночь просидели у кровати дочери. Оба молчали, но сколько передумали... Вся моя жизнь прошла перед мысленным моим взором, и я увидела себя такой, какой была. Я боялась смотреть на мужа: его кротость, терпение сделали больше, чем любые укоряющие слова.

С этого дня моя жизнь с Федором сразу оборвалась. Конечно, я была безвольной игрушкой в руках греха, мне было стыдно за себя, что я отступилась от Бога, забыла наставления о. Арсения, что пошла по пути неверности и развращенности.

Но одновременно с этим должна сказать, что прошли долгие годы после случившегося в 1952 году, я искренне каялась в происшедшем, сознавала и сознаю всю греховность содеянного, прошу Господа простить меня, но в то же время не жалею о происшедшем. Слишком искренней, настоящей и по-человечески прекрасной была наша любовь с Федором. Я ошиблась, оступилась, но я любила и, даже находясь семь месяцев в состоянии греха и сознавая его, молила Господа простить меня, так же как молю и уповаю и теперь на Его милость.

Мне говорили: раз ты так говоришь, то ты не раскаялась, не осознала глубину своего падения. Это неправда, я все осознала, но проклясть прошлое не могу и не хочу. Судить меня можно по-всякому.

Жизнь наша с мужем пошла по-прежнему, только внутренне я стала другой. Незримая черта тайны отделила меня от мужа, но он, как мне казалось, не чувствовал этого, так же был молчалив, немногословен. Знаю, он любил меня, но слишком размеренно и спокойно, иногда мне думалось, что я была для него одной из вещей, находившихся в квартире, матерью наших детей, но не женой и женщиной.

Федор ушел из моей внешней жизни, никогда не возникало даже намека на прежние отношения, мы встречались семьями, ходили друг к другу в гости, знакомство нельзя было прервать, так как мой муж и жена Федора Анна просто это не поняли бы. Наш разрыв с Федором очень сильно повлиял на него, пропала энергия, появилась вялость, работа валилась из рук, и только лет через восемь он пришел в себя. Самым неприятным было то, что Анюта по-прежнему дружила со мной, даже рассказывала мне, что в 1952 году она почувствовала увлечение Федора какой-то женщиной. Трудно и стыдно мне было это слушать.

Вот что было со мной тогда.

После встречи с о. Арсением в 1958 году прошло пять лет. Каждый месяц я приезжала к нему на исповедь, за советом и утешением и уезжала спокойная, умиротворенная, обновленная, но прошлое по-прежнему тяготило меня

В 1963 году приехала я в октябрьские дни. Отец Арсений был необычно бодр и весел. Отстояла я в его комнате вечерню и утреню, исповедовалась глубоко и искренне. Отец Арсений во время исповеди был необычайно молчалив. Я подробно говорила о себе, и, когда кончила, он спросил: “Все?” “Все!” – ответила я. Он тяжело вздохнул и опять спросил как-то по-особому строго: “Все?” – и, не услышав ответа, покрыл епитрахилью и отчетливо произнес разрешительные молитвы.

Утром я с еще несколькими приехавшими причащалась. На улице было солнечно, но ветрено. Вышла в садик и села с Аней на скамейку. От вечерней исповеди, причастия и солнечного дня было радостно и спокойно.

Потом Надежда Петровна поила нас чаем со сладким пирогом и жареной картошкой, которую так приготавливать могла только она. За столом много говорили, вспоминали, рассказывали. Отец Арсений после чая отдохнул, а затем захотел пойти в лес, отстоящий от города километра полтора. Ирина-доктор, как мы ее звали, не советовала ему выходить, говоря о сильном ветре и собирающихся тучах, но о. Арсений стал одеваться, вмешалась Надежда Петровна, настойчиво требуя одеться потеплее. Захотели идти с о. Арсением Аня и Ирина, конечно, каждый из приехавших хотел пойти, но раз они первые изъявили желание, остальные молчали. Аня и Ирина пошли одеваться, а о. Арсений оставался еще у себя. Выйдя в переднюю и увидя их одетыми, вдруг неожиданно сказал, посмотрев на меня: “Я пойду с Л., ей надо пройтись со мной”. Вышли. Миновали улицы, огороды, старые сушильные сараи кирпичного завода, началось поле. Ветер рвал траву, сизые клочья туч, казалось, цеплялись за землю, ветки оголенных от листьев деревьев гнулись, извивались, тщетно пытаясь сопротивляться напору ветра. Ветер кружил опавшие листья, гнал их вперед, бросая нам под ноги. Слышался свист ветра, беспрерывное шуршание мертвых листьев. Было впечатление, что мы идем по чему-то живому, стонущему и умоляющему.

Мне стало не по себе. Я взглянула на о. Арсения, он шел спокойный, сосредоточенный, задумавшийся, и только отзвук слабой доброй улыбки освещал временами лицо.

Неширокая тропинка уходила к лесу. В лесу ветер стал особо ощутим. Деревья под его порывами тоскливо шумели и стонали, а листья, покрывавшие землю, приподнимались и медленно двигались по направлению ветра, наталкиваясь на корни деревьев, наползали друг на друга, чтобы при следующем порыве опять рассыпаться на отдельные движущиеся комья. Ветер, его тоскливый вой, обнаженные мечущиеся ветви деревьев, ползущие по земле листья, разорванные клочья низких осенних туч, несущихся по небу, придавили меня, испортили настроение, вселили беспокойство и тревогу. “Почему именно меня позвал о. Арсений? – думалось мне. – Почему?” Он никогда не делал ничего напрасно. Думал, как помочь нам, его духовным детям, думал постоянно и вел всех нас к Богу. Вероятно, и сейчас он позвал меня неспроста. Вчера была исповедь, сегодня я причащалась, и вдруг мысль о 1952 годе словно пронзила меня.

“Отец Арсений! – воскликнула я и остановила его. – Я должна сказать Вам”. И, задыхаясь от возбуждения, начала говорить.

Отец Арсений, стоя почти рядом со мной, смотрел на меня внимательно и ласково. Выслушав первые фразы моей исповеди о прошлом, он наклонил голову, перекрестился и, обращаясь ко мне, сказал: “Не рассказывайте! Не надо! Грех Ваш большой, но грех Господь простил Вам, снят с Вас о. Георгием на исповеди. Не повторяйте”.

Я плакала, обливаясь слезами, пыталась продолжать и вся дрожала от внутреннего страха, смущения и стыда.

“Не надо! Я понял все. То, что не рассказали мужу, это и плохо и хорошо. Он любит Вас, а сказанное могло бы глубоко его ранить и привести к большим неприятностям в семье, но он и так все знает. Грешны мы все, помните о своем грехе перед Господом и семьей. Молитесь и молитесь, просите прощения. Я также буду молиться вместе с Вами. Главное, что решились рассказать отцу духовному. Правда очищает человека, и особенно сказанная на исповеди. Пойдемте”, – и благословил меня.

Мы углубились недалеко в лес и повернули к дому. Так же свирепствовал порывистый и холодный ветер, гнулись извивающиеся ветви, ползли по земле и шуршали опавшие листья, метались по небу космы свинцовых облаков, но ко мне пришло спокойствие, то спокойствие, которого я не имела с 1952 года, и сейчас эта мечущаяся, мрачная погода больше не пугала, не томила мою душу. Отец Арсений, идя домой, был оживлен, радостен. Пока мы шли, он говорил о покаянии и как-то по-особому рассказывал мне о житии Марии Египетской. Каждое сказанное им слово имело для меня значение и несло в себе глубокий смысл.

Дома о. Арсений весь день был какой-то светлый и молитвенный, он много рассказывал нам о людях, встреченных им в жизни лагерной, говорил тексты из Евангелия и святых отцов. Говорил о грехах неисповеданных и молитве. Особенно много рассказывал о силе молитвы по взаимному уговору и вспомнил, как несколько раз молился в лагере и просил о спасении друзей своих, а сидевший здесь же за столом отец Алексей, называемый многими заглазно “Алеша-студент”, сказал: “Отец Арсений! А наше спасение в карцере, когда совместная молитва явила чудо?!”

Помню слова о. Арсения, что молитва двух или трех человек, договорившихся просить об одном деле, если эта молитва идет от глубокой веры и чистого сердца, всегда сильна перед Господом и Матерью Божией.

“Грех, – говорил о. Арсений, – для большинства людей неизбежен, так как человек живет на земле, но самое основное в жизни – отношение человека к Богу, обращение к Нему через молитву искреннюю, неформальную. Покаяние, исповедь, сознание греховности и совершение добрых дел, любовь к людям, животным, природе”.

“Надо постоянно помнить, – говорил о. Арсений, – слова Писания: “Мне отмщение, и Я воздам” (Рим. 12, 19).

Чувство мести не должно посещать нас, если оно приходит, надо бороться с ним молитвой, воспоминаниями жизни святых отцов наших, о том, как они боролись с этой страстью и побеждали ее”.

Когда жажда мести одолевает нас, о. Арсений советовал встать на место того человека, которому ты хочешь мстить, и тогда станет понятно безрассудство твоих желаний.

В этот же вечер он говорил о внимании к людям и о том, что надо уметь слушать человека, рассказывающего о своем горе, и, даже если тебе непонятны его поступки, надо посмотреть на его жизнь его глазами, вникнуть, но не осуждать. Жизнь настолько сложна, что человек в большинстве случаев не знает, как он поступит.

Говоря, о. Арсений часто и подолгу смотрел на меня и, казалось, всю душу мою видел в эти моменты.

Грех, совершенный мною, не исчез, он остался. Исповедью и покаянием я не сняла его, и ответ за содеянное придется держать на Суде Господнем, но исповедь и покаяние дали мне возможность полностью осознать поступки мои, и в признании отцу духовному как бы пригвоздили к позорному столбу и этим облегчили мое смятение душевное и дали понять ничтожность себя самой.

Прощаясь со мною и благословляя, о. Арсений сказал: “Всегда помните и молитесь, просите и просите прощения. Греховность свою перед мужем не забывайте и многое прощайте ему”.

Уезжала я успокоенная. В дороге и дома долго думала и пыталась понять, откуда знал о. Арсений об исповеди у о. Георгия, я никогда и никому не говорила об этом. Великий провидец душ человеческих был о. Арсений, взглядом своим проникал и читал он самое сокровенное и тайное, что у тебя имелось.

Отец Арсений ушел, оставив нас осиротевшими, умер муж, перед которым я была виновата, ушли дети, появилось много времени для воспоминаний и размышлений, и я решила рассказать о той огромной помощи и духовной силе, которую передал о. Арсений всем нам.

Записка

Дали мне записку для передачи о. Арсению, и я ее в дороге потеряла. Когда? Где? Не могла понять. Обнаружила потерю только по приезде.

Растерялась, разволновалась и прямо, как теперь говорят, сходу стала говорить об этом о. Арсению. Знала я, что записка очень важная, человек, писавший ее, очень ждал ответа, но что было в записке, я не знала и даже приблизительно не могла рассказать о содержании.

Отец Арсений выслушал меня, задумался и сказал: “И в этом Господня воля”.

На следующий день я уезжала, благословляя меня, о. Арсений дал мне письмо и сказал улыбаясь: “Это уж не теряйте”.

Я уехала и сразу же по приезде пошла к М...е и, перед тем, как передать ей письмо, призналась, что ее записку потеряла. М...е очень расстроилась и даже заплакала, но, прочтя письмо о. Арсения, несказанно обрадовалась и прослезилась, но теперь уже от радости, повторяя при этом одну и ту же фразу несколько раз: “Господи, Господи! Какая радость! Отец Арсений написал мне полный ответ на мою записку. Понимаешь, все, все написал. Ты же смеешься, что не передала записку. Откуда же он узнал о моих бедах?”

И я тоже подумала – откуда?

Панихида

Утром о. Арсений служил обедню. В субботу приехали трое, а с ночным поездом – четверо.

Причастив всех нас, исповедовавшихся, окончив обедню, о. Арсений сказал, что мы, если хотим, можем идти пить чай в комнату Надежды Петровны, а он придет через час, так как будет служить панихиду.

Мы не ушли. Отец Арсений начал служить панихиду о новопреставленном Кирилле, служил и плакал. Вся панихида была плачем души, настоящим надгробным рыданием. Плачем о близком, ушедшем друге. Не было нас, никого не было во время службы, а была беспредельная молитва о милости, прощении, об упокоении умершего раба Кирилла.

Кто был новопреставленный, никто из присутствующих не знал, но мы понимали, что это был друг, и любимый друг, о. Арсения.

Кончив служение и переодевшись, о. Арсений, грустный, пошел с нами пить чай. Разговор не вязался, пили чай молча, о. Арсений тоже молчал, а мы временами еле слышно перешептывались, потом о. Арсений ушел в свою комнату, а мы остались сидеть.

Часа в три принесли телеграмму на имя о. Арсения: “21-го марта с. г., 7 утра скончался Кирилл, сердечная недостаточность. Сын Игорь”.

Телеграмма пришла из Ярославля.

Прочтя телеграмму, сразу вспомнился многим из нас Кирилл Сергеевич, добрый и хороший человек, бывший с о. Арсением в одном из лагерей.

Все мы, сидевшие, взглянув друг на друга, подумали, каким надо быть провидцем (может быть, это и не то слово), чтобы духом узнать о смерти духовного

Велика сила Твоя, Господи, в избранных детях Твоих.

Я разношу письма

Запись О....р

Прожив у о. Арсения больше двух недель, Наташа возвратилась и привезла целую пачку писем, которые надо было срочно раздать.

Половину писем поручили разнести мне.

Время было тревожное, шел 1936 г., многих из наших арестовали, чувствовалось, что за оставшимися установлена слежка, поэтому разноска писем была довольно опасной.

Наташа рассказывала, что когда она жила у о. Арсения, то за домом явно следили, а хозяйку и многих соседей вызвали в райотдел и спрашивали, кто приезжает, пишет, останавливается и служит ли он дома.

“Когда ехала я в поезде в Москву, у меня было такое ощущение, что кто-то постоянно ходит за мной. Ехала в общем вагоне, на станции сели несколько человек, но внимание мое привлекла только одна женщина, беспрерывно вертевшаяся около той части вагона, где была я.

Всю дорогу думала – как быть с письмами, если возьмут меня, но ничего придумать не могла и положилась тогда на слова о. Арсения, когда он благословил меня при прощании: “Господь милостив. Он сохранит Вас, Он будет с Вами, ничего не бойтесь! Все будет хорошо!”

Вышла в Москве из поезда и сразу почувствовала, что за мной никто не следит. Успокоилась и без всякой тревоги пошла домой. Нервное напряжение спало, и подумалось, что все это мне казалось”.

Так говорила Наташа по приезде, передавая мне письма. Мы разложили письма на столе и стали разбирать, раскладывая по известным нам именам. Ночевала я у Наташи, и половину ночи проговорили об о. Арсении, его поручениях, о том, как он живет.

В семь утра вышла я из дома. Было воскресенье, народу на улицах почти не было, попадались редкие прохожие. Шла я радостная, возбужденная. Полученное мною письмо от о. Арсения принесло мне много хорошего, вселило уверенность, и прежние мои неустроенности сразу улеглись.

Отошла я от дома метров пятьдесят и почувствовала, что за мной идут. Обернулась – женщина. Возникла мысль – следят! Решила проверить, пошла быстрее и свернула в ближайший переулок. Шаги не отставали, я опять свернула у следующего переулка, женщина по-прежнему шла за мной. Стало неприятно и страшно. Защемило сердце, ноги перестали повиноваться, и я растерялась. Письма со мной, если возьмут, то подведу многих. Дошла я до конца квартала, свернула опять за угол и перешла на другую сторону улицы. Женщина упорно шла за мной, держась на расстоянии 50-70 ветров. Было ясно, что следят. Возникла мысль бросить письма куда-нибудь и бежать, но их, вероятно, найдут, а меня знают, ведь я шла от Наташи.

Переборов растерянность и взяв себя в руки, я начала молиться. Сперва сбиваясь, но потом сосредоточилась. Пошла не спеша.

Может быть, это было и дерзновенно, но я, молясь Матери Божией, сказала: “Матерь Божия! На Тебя уповаю и на Твою только помощь надеюсь. Возьми меня под защиту Свою, вручаю себя Тебе! Помоги!”

Иду и молюсь, возложив все на Матерь Божию. Прошел страх, тревога, и на душу легла уверенность – я не одна. Охраняет меня Матерь Божия, если что и будет, то во всем воля Божия. Что бы ни было! Все зависит от Тебя, Богородица, как Ты велишь, так и будет. Иду уверенно, ничего не боясь, а шаги преследующей меня женщины стучат, стучат сзади. Пошла я еще тише и, понимая безвыходность моего положения и возложив в молитве все упование свое на Матерь Божию, обрела уверенность и спокойствие еще больше. Иду и молюсь, даже не замечаю, где иду. Одна мысль, одно прошение – к Богородице, но слышу, что меня догоняют шаги. Дошла до пересечения улиц, завернула за угол, перекрестилась и вижу – идет рядом со мной женщина моих лет. Так же, как я, одета, все в точности, платок легкий на голове, пальто, сумочка. Идет рядом, вполоборота ко мне лицом. Лицо мне до удивления знакомое, но светлое, озаренное необычным светом.

Взглянула я, и больше на Ее лицо смотреть не могла, так оно было светло и прекрасно. Идем рядом, я молюсь, радуюсь, что со мной необычайная Спутница, но, что за Спутница, не знаю, а шаги за спиной по-прежнему стучат. Прошли до следующего перекрестка, и моя Спутница, обернувшись ко мне, сказала повелительно, строго: “Остановитесь и стойте. Я пойду вперед”. Сказала строго, а лицо полно доброты и света. Остановилась я, а Она – Спутница пошла вперед. Одеждой, ростом, фигурой на меня полностью похожа. Странно мне показалось это, но я остановилась. Женщина, что шла за нами, дошла до меня, оглядела с ног до головы потопталась, но было такое впечатление, что она на меня смотрит с удивлением. Обошла меня стороной и побежала за моей Спутницей, а Та быстро шла вперед.

У женщины, что следила за мной, когда она ненавидящим взглядом оглядывала меня, лицо было злобным и темным, казалось, вся она переполнена ненавистью ко всему живущему.

Я стояла, не имея сил сдвинуться с места, и смотрела, как впереди шла моя Спутница, похожая на меня одеждой, а за Ней – женщина-агент, шедшая до этого за нами. Дойдя до перекрестка, завернули они за угол и скрылись, я очнулась и, молясь, пошла в обратную сторону и к часам двум разнесла все письма.

“Кого послала мне в помощь Матерь Божия? Кого?” – постоянно думала я. Но это была Ее благодатная и великая помощь.

Через год меня арестовали, допрашивали несколько раз, следователь настойчиво добивался, что за Женщина шла рядом со мной и куда Она или я скрылись. Вызывали даже женщину-агента, рассказавшую: “Иду я, товарищ лейтенант, за ней следом, а она все петляет и за углы заскакивает, смотрю – на углу ул. Казакова кто-то стоит, подошла, и задвоилось у меня в глазах. Обе одеты одинаково, точка в точку, в платках, в ботинках, пальто, сумка, повадка при походке, наклон головы. Пошла я за ними и понять не могу, какую я от дома вела, а какая на углу появилась. Смотрю – одна остановилась, а другая быстро вперед идет, я подумала да и пошла за уходящей. Шла, шла минут десять, а потом она у меня посреди улицы вдруг исчезла. Я Вам, товарищ лейтенант, и тогда и сейчас правду говорю – прямо так и исчезла. Вы спросите, пусть признается, как сделала? Словно в цирке”.

Что я могла ответить? Следователь кричал, даже на одном допросе бил, а я все молчала и отвечала: “Не знаю”, – беспрерывно молясь Матери Божией, и наконец не выдержала и сказала: “Никуда я не пряталась и не исчезала, это меня Матерь Божия спасала, я шла и всю дорогу Ей молилась”. Следователь на это засмеялся, но бить перестал.

Приговоры в эти годы были суровые, но и здесь помогла мне Богородица, дали мне только высылку на три года за сто километров от Москвы, что было самым малым наказанием.

Кого послала Матерь Божия в ответ на мою молитву? Сама ли пришла и увела следившую за мной женщину, или послала кого-то из святых, или Ангела моего хранителя. Но реально видела я чудесную свою Спутницу, слушала Ее голос, происшедшее зафиксировано в протоколе допроса.

Отца Арсения пришлось мне увидеть только в 1958 году. Рассказала я ему и спросила, что это было? И о. Арсений сказал: “По молитвенной просьбе Вашей оказала Вам великую милость Пресвятая Богородица, наша Заступница и Охранительница от бед и напастей. Чудо и большая милость была явлена Вам и мне, ибо, сохранив письма, отвела Она от многих и многих аресты, ссылки и лагеря.

Слава Тебе! Господи! Слава Тебе! Пресвятая Богородица, спаси нас. С иконой Казанской Божией Матери никогда не расставайтесь. Молитесь перед ней чаще”.

Воспоминания А. В. Р-ой.

Лена

Я приехал к о. Арсению рассказать о своих делах, поисповедоваться и получить советы о многих жизненных вопросах, волновавших меня, но он был болен, и мне пришлось прожить несколько дней у гостеприимной Надежды Петровны, дожидаясь, когда о. Арсений поправится и сможет принять меня.

На второй день приехали двое, оказавшиеся мужем и женой. Юрию Александровичу было около сорока лет, а Елене Сергеевне лет тридцать пять. Оба высокие, интересные, несколько шумные и подвижные, но внутренне удивительно единые во всем, что касалось веры, жизни и отношения к людям.

Они мне понравились. На другой день я вместе с ними пошел по старинным церквам, монастырям и музеям. Разговорились, и вечером я, как-то незаметно для себя, рассказал, какими путями пришел к церкви, и, закончив, довольно бестактно почему-то спросил своих новых знакомых: “А как вы пришли к церкви?” Юрий Александрович посмотрел на жену и сказал: “Да вот, через неё”, – и оба чему-то рассмеялись.

“Может быть, расскажете?” – опять спросил я, но Юрий с Леной растерянно переглянулись и перевели разговор на другую тему.

Третий день совместной жизни у Надежды Петровны еще больше сблизил нас. Наконец о. Арсений поправился настолько, что смог говорить с нами. Прожили мы еще два дня, и Надежда Петровна, как всегда накануне отъезда, устроила для всех живущих чай, называемый “прощальным”.

Отец Арсений даже поднялся с постели, вышел из своей комнаты и сел с нами за стол. Врач Ирина, духовная дочь отца Арсения, специально приехавшая из Москвы для ухода и лечения, внимательно следила за каждым его шагом и движением. Отец Арсений расспрашивал нас всех о Москве, новостях и сам много рассказывал нам интересного и нужного. С особой приветливостью смотрел он на Юрия и говорил с ним и вдруг в середине одного разговора сказал, обращаясь к Юрию и Лене: “Напрасно не рассказали, как пришли к церкви, обязательно расскажите или напишите и передайте Александру Александровичу (так зовут меня). Обязательно напишите и передайте”, – повторил о. Арсений.

Мы были удивлены тем, что о. Арсений знал о моем вопросе к Юрию и о том, что он не ответил.

В Москве Юрий и Лена стали частыми гостями в нашем доме, а мое собрание старопечатных книг искренне заинтересовало их и привело в восторг. Месяца через два после встречи у о. Арсения Юрий смущенно передал мне свои записки, которые я, с разрешения его и Лены, даю вам читать. Прочтите! Этого хотел и о. Арсений.

“...Кончил я десятилетку, поступил в институт, стал студентом. Спорт, книги, театр, туризм были моими увлечениями. Проводил время весело, бездумно, беспечно, но учился хорошо и после окончания института был оставлен аспирантом. Через три года защитился, стал кандидатом наук и, преисполненный собственного достоинства, ушел на исследовательскую работу, как теперь говорят, в “почтовый ящик”. Работа интересовала и увлекала. Раньше каникулы, потом отпуска и выходные дни проводил в туристических походах и поездках. Собрал большую библиотеку и все стремился и стремился куда-то. Чего-то мне всегда не хватало. В своих исканиях искал нового, прекрасного.

Бывало, идешь походом в горах, перед тобой расстилается безграничный мир гор, воздуха, облаков, альпийских лугов, осенних лесов, покрытых багряным листом, и хаотического нагромождения скал. Прозрачная дымка покрывает далекие горы, на всем лежит печать таинственности, величавости и красоты, до боли в душе подавляющей тебя необъятностью и совершенством. Хотелось поклониться природе, поблагодарить ее за красоту, подаренную человеку. Наши дремучие северные леса заставляли меня погружаться в русскую сказку и чувствовать себя беспомощным пигмеем, затерянным среди великанов.

На привалах пели песни, в пятидесятых: “Кузнечик – коленками назад”, “Флибустьеры”, “Шагай вперед, хозяин ты земли” и многое другое. Время проходило весело, интересно, но приезжал домой и начинал ощущать внутреннюю пустоту, неудовлетворенность, тоску.

Любил несколько раз и каждый раз думал, что искренне, но проходило время, и наступало охлаждение, безразличие.

Горе принес многим, да и сам бывало страдал от отчаяния, но думал только о себе, а о чужих переживаниях не задумывался. Иногда любовь приходила, словно внезапный приступ тяжелой болезни – трясет, глохнешь и ничего не видишь, а то вползала любовь серенькая, нудная и тянулась, лишь занять время.

Вот так и шла моя жизнь, внешне удачливая, интересная, но внутренне пустая, и это я временами сознавал.

Работала у нас в конструкторском отделе девушка, инженер-конструктор, лет двадцати пяти. Способная, волевая, упорная. Звали ее сослуживцы Елена Сергеевна. Рассказывали, что когда пришла в отдел работать, то стали звать ее: “Ленка, Лена”, но очень серьезно она сказала: “Зачем так сложно, зовите просто Елена Сергеевна”, – и отучила. Я с ней по работе часто встречался, но внимания как на женщину не обращал. Лена не казалась мне неинтересной, но серьезность и собранность ставили ее в моих глазах в положение этакого “синего чулка”. Проработал с ней около года и все не замечал.

Собрались на экскурсию в Ростов Северный, бывал я там несколько раз, но поехал, потому что мои всегдашние спутники справляли чей-то день рождения, а я не захотел там быть.

В семь часов утра собрались в экскурсионном автобусе, он был заполнен в основном пожилыми людьми, молодых сидело всего человека четыре, в числе которых была и Лена. Приехали. Пошли, как всегда, по храмам, музеям. Экскурсовод рассказывает, но Елена Сергеевна ходит в отдалении одна и внимательно рассматривает иконы, фрески, храмы. Я экскурсовода тоже не слушал. Подошел к Лене и сказал: “Вы послушайте. Очень интересно”. – “Мне неинтересно, я по-своему воспринимаю древнее русское искусство”.

Пошли по музею. Рассказывает почти так же, как экскурсовод, но в интонации, оттенках слышится что-то другое. Иконы, жизнь святых, эпизоды из русской истории зазвучали в ее рассказе какой-то другой жизнью: мягче, теплее, искреннее, и на переднем плане выявилось отношение верующего человека к вере, Богу, и все это преломлялось через душу верующего. Когда пошли по храмам, Елена Сергеевна оживилась, и ростовские фрески в ее рассказе раскрылись для меня по-новому.

Фрески, иконы, архитектуру храмов подняла она на ступень одухотворенности, величественности, связав все с верой и жизнью нашего народа, его прошлым.

Заинтересовала меня Елена Сергеевна. На работе стал подходить к ней, разговаривать. Съездили в Суздаль, Углич, и поездки эти дали мне много нового. Спросил – как ей удалось узнать так подробно о древнерусском искусстве. Ответила: “Интересовалась, читала”. Дальше – больше. Начал ухаживать без особого интереса. Думалось, скоро достанется.

Провожал как-то вечером и обнял, грубо, сильно, и поцеловал. Оттолкнула, вырвалась, ушла. Заело это меня. Пытался на работе подойти, заговорить. Не разговаривает, молчит, избегает. После работы догонял и пытался заговорить, молчит. Не стала одна ходить. Сказала мне только: “Не ожидала, что Вы такой грубый. Не искусством Вам заниматься! Показное, наигранное все у Вас!”

В институте сослуживцы, особенно женщины, которые все замечают, подсмеивались надо мною, видя мою привязанность к Лене, и говорили мне: “Вот она безответная любовь-то, Юрий Александрович, и до Вас дошла”.

Началось лето, уехал я на юг в отпуск. Встретился там с одной знакомой, горы, палатки, походы... Увлекся, и Лена как-то забылась. Приехал в Москву и чувствую, не могу без Елены Сергеевны, нужна она мне как воздух. Опять пытался говорить, провожать – все безрезультатно. Молчит, не отвечает. Говорит только на работе по делам, и то односложно. Один раз хотел заговорить с ней на улице. Иду за ней. Вошла в метро, доехала до одной станции. Вышла и пошла переулками, я в отдалении иду за ней, дошла до церкви и, войдя, стала проходить между молящимися вперед. Прошла и встала около какой-то иконы, потом я узнал, что Николая Чудотворца. Перекрестилась несколько раз и запела вместе с хором. Я встал в стороне и наблюдаю. Лицо преобразилось, посветлело и стало сосредоточенным. Такую Лену я никогда не видел.

С этого раза каждую субботу начал, таясь, ходить в эту церковь. Встану в стороне между молящимися и потихоньку наблюдаю за ней, но через месяца полтора Лена увидела меня. Хотел заговорить, извиниться, но ничего не помогало, и вскоре ушла она из-за меня из института. Сослуживцы, и то это поняли.

Однако я продолжал ходить в церковь, меня интересовало, что заставляет современного человека верить? да еще такую девушку, как Лена. Прихожу, прислушиваюсь, стараюсь вникнуть, понять богослужение. Мне казалось, можно интересоваться древней архитектурой, живописью, историей, любить старину, но как можно в наше время верить в Бога? Зачем? Да еще молиться. Стоять рядом с пенсионерами, старухами, слушать чтение священнослужителей, малопонятное и невразумительное. Поют, конечно, хорошо, но можно пойти в концертный зал и услышать в исполнении лучших певцов прекрасный концерт, и при этом сидя среди достаточно культурной публики.

А здесь?

Мне захотелось вникнуть в природу современной веры. Узнать, что влечет и заставляет человека верить? Лена, увидев меня, перестала ходить в эту церковь, я продолжал, присматриваясь и изучая. Увидел, что стоят не одни старики и старухи, есть и молодежь. Рослые парни, одетые по-современному, молодые девушки, женщины с детьми, интеллигентного вида мужчины. Что могло привести сюда Лену и этих людей? Что? Хотелось спросить, подойти, разговориться.

Вначале каждую субботу, а потом и в другие дни приходил в церковь. Вслушивался, пытался понять, но из общего строя богослужения понимал отдельные слова, фразы. Вдумывался в смысл услышанного. Трудно, очень трудно разобраться. Возникла мысль, что почти два тысячелетия люди верили в Бога, Иисуса Христа, Божию Матерь, молились, поклонялись, умирали за веру не потому, что кто-то обманывал их или они заблуждались, а потому, что, вероятно, вера в Бога является необходимой потребностью человеческой души, необходимостью. А может быть, это одно из тех психологических или психических состояний человека, которые еще недостаточно изучены?

Читаются и поются молитвы “Ныне отпущаеши раба Твоего...”, “Свете тихий...”, “Благослови, душе моя, Господа...”. Запоминаю слова, прихожу домой, записываю, вдумываюсь и постепенно, как древняя надпись, расшифровываются фразы и смысл. Многое становится понятным, но в голове еще полный туман. Когда народ в храме поет, я тоже начинаю петь, это поднимает настроение, захватывает. Я стараюсь узнать как можно больше о христианстве. Сведений, почерпнутых мною из книг по иконописи, описанию старинных храмов, оказывается ничтожно мало. Начинаю поиски. Достаю Евангелие, Библию, книги дореволюционных изданий о церкви, расспрашиваю кое-кого из родственников и знакомых.

Что-то проясняется, но чтение Библии запутывает, а мысли Евангелия понятны, добры, но в наше время слишком уж наивны. Иду в библиотеки, разыскиваю сочинения о религии, но там все поносится, осмеивается и ругается, и я чувствую лживый, поверхностный подход к проблемам веры, хотя кое-кто справляет церковные праздники. В церкви никого не знаю и спросить неудобно. Случайно у одних родственников нахожу старый учебник – катехизис. С жадностью читаю его, многое проясняется, изложение сухое, тяжелое, деревянное, казенное, но смысл некоторых молитв и богослужений становится понятен. Я уже знаю, что происходит в храме во время богослужения, но в основном вечерни и утрени, так как прихожу на эти службы. Изучить, понять, осмыслить становится моим увлечением. Я вхожу в какой-то новый, ранее не известный мне мир. Мир, как оказывается, не отгороженный от современной жизни, а включающий ее.

Я так же увлекаюсь путешествиями, природой, но что-то новое, вошедшее в мою жизнь, сделало ее осмысленной, одухотворенной, заполненной, и в то же время многое кажется мне странным, несовременным, надуманным. Лену уже давно не вижу. Несколько раз бывал в других церквах, но и там ее не видел. Больше полутора лет понадобилось мне, чтобы понять службу и постичь основные правила веры, но как я еще мало знал тогда!

Многое из прежнего ушло, и новые интересы вошли в мою жизнь. Отпуск провожу в Загорске. Снимаю комнату и каждый день хожу в монастырь. Стою у раки преподобного и знакомлюсь со студентом Академии. Он объясняет и помогает многое понять, отвечает на мои вопросы. Это счастливая встреча. Наконец наступает день, когда я понимаю, почему люди верят в бога. Я пришел в церковь только для того, чтобы увидеть Лену, но теперь прихожу потому, что не могу не ходить. Верю ли я? Или привык к церковной службе? Даже мне самому еще трудно ответить. Молитвы, читаемые в церкви, я не просто слушаю, а вникаю в их смысл и временами ловлю себя на том, что молюсь. Иду домой, а в душе еще долго живут слова молитвы, возгласов, песнопений. Прошло почти два года, как я пришел в первый раз в церковь из-за Лены. Пришел, догоняя ее, потом стал ходить из любопытства, сейчас хожу как верующий.

Пасха. Окончился Великий пост. Идет утреня. Состояние торжественности, радости охватывает стоящих в храме. Народ поет “Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ... ” Пою, конечно, и я. Всего меня переполняет необыкновенный восторг, душа стремится ввысь, хочется обнять все и вся. Нет усталости, обид, нет тревог.

Кончается заутреня, отстояв обедню, иду к выходу. Народу много, пройти трудно, и я решаю выйти через левый выход храма. На ступеньках стоит Лена. Не удивляюсь встрече и говорю: “Христос воскресе!” Лена порывисто поднимает голову, смотрит на меня. Брови радостно взлетают, глаза сияют от внутреннего восторга, лицо счастливо-взволнованно. Я, смотря на нее, повторяю: “Христос воскресе, Лена!”. “Воистину воскресе!” – отвечает Лена и неожиданно тянется ко мне, и мы христосуемся на ступеньках храма. Спускаемся по ступенькам храма и идем вместе. Куда? Зачем?

Где-то из-за домов пробивается рассвет, город тих и спокоен, воздух свеж и прозрачен. Я беру Лену под руку и говорю: “Лена! Два года я ходил в эту церковь, вначале из-за Вас, потом из любопытства, а теперь прихожу, потому что верю”. И начинаю рассказывать о себе. Говорю, говорю и говорю, а в душе по-прежнему звучит пасхальная служба, звучит “Христос воскресе!”.

Лена идет молча и слушает, а я смотрю на нее и все еще продолжаю говорить. Мы идем по улицам, переулкам, бульварам, не замечая, где идем. Вероятно, попадаются прохожие, но я не вижу их. Сейчас я весь в охватившей меня пасхальной службе и, нечего скрывать, полон радости, что иду с Леной. Все сегодня удивительно хорошо. Пасха, жизнь, настроение и то, что я с Леной! Мне кажется, что я переродился. Я иду и говорю Лене о Пасхе, о вере, о своей жизни и о ней самой, Лене. Она идет, опираясь на мою руку, слушает и молчит, только временами взглядывает на меня. Мне становится беспокойно и страшно от ее молчания, и я, сжимая ее руку, говорю, теряясь и задыхаясь: “Лена! Вы знаете, Лена? Вы знаете, что я хочу сказать Вам”, – начинаю я третий раз и никак не могу закончить фразу до конца.

Она не вырывает руку и не отталкивает, а только смотрит на меня большими темными глазами, потом опускает их и тихо произносит: “Знаю!”

Прохожие, вероятно, с удивлением смотрят, как здоровый верзила на углу переулка обнимает и целует девушку, а возможно, в этот ранний час и нет прохожих.

“Юрий! – говорит Лена. – Я знала, что ты по-прежнему бываешь в церкви, теперь это будет наша общая церковь”.

Я не отвечаю, да, я просто обнимаю Лену, и мы идем дальше, а перед нами опять возникает церковь, из которой мы ушли после обедни, в ней идет вторая обедня.

Входим. Медленно проходим к иконе Божией Матери, прикладываемся, молимся и уходим.

Лена говорит: “Идем к моей маме, она ждет меня после заутрени”.

Вот так я и пришел к церкви. Все остальное вам ясно и без моего рассказа.

Об о. Арсении. Через мать Лены два года тому назад мы приехали к нему первый раз, а теперь я езжу и езжу, каждый раз унося от него ни с чем не сравнимую радость постижения веры, наставление и руководство, как надо жить верующему в нашем современном обществе.

Написал Вам свой рассказ за один длинный вечер, написал, заставив себя вспомнить прошлое, хотя оно и не такое уж прошлое, женаты мы с Леной только четыре года. Юрий”

Корсунь-Ерши

1963-1971 гг.

В 1932 году арестовали меня, Юлю и Соню. В эти годы в основном брали верующих, или, как тогда называли, церковников.

Мы трое пришли к о. Арсению девочками, к моменту ареста мне было 23, Юле и Соне по 24 года. Дружили и всюду бывали вместе – в церкви, в гостях, в театрах, поездках, музеях.

Сидели в одной камере в Бутырках, камера была большая, человек на сорок, почти все церковники и, в основном, молодежь. Продержали три недели, вызывали два раза к следователю, вызвали третий раз, зачитали приговор – высылка из Москвы на четыре года. Приговор был какой-то странный, всех приговаривали на три года высылки, следующая ступень была – лагерь. Выпустили и предложили ехать в Архангельск, а там, мол, назначат место жительства. Я училась на четвертом курсе медицинского института, Юля работала на фабрике швеей, а Соня чертежницей в каком-то конструкторском бюро.

Дома плач, мама с папой бросились хлопотать, просить, но все оказалось безрезультатным, так же было и у Юли с Соней. Через десять дней выехали мы в Архангельск и доехали без приключений. Явились в НКВД, дали нам направление в райцентр, названия которого раньше мы и не слышали.

По Северной Двине поднялись вверх на двести километров, от пристани добрались на лошадях и оказались в нашем райцентре. Пока ехали на пароходе, увидали, что кругом голод, магазины пустые, хлеба не продают, висят только хомуты, дуги и постромки. В дороге питались тем, что взяли с собой из Москвы.

После долгих уговоров разрешили переночевать в коридоре “дома крестьянина”, утром пошли в райотдел. Разговоры шепотом, слухи одни страшнее других. Пришли к уполномоченному, очередь ссыльных. Крик, ругань, матерщина, только не бьют. Кого на лесозаготовки, кого на сплав или строить дороги, всех без разбора: мужчин, женщин, молодых, стариков. Страшно, молимся про себя.

Подошли, подаем документы, что-то хотим сказать. Взглянул искоса и зашелся в крике – “контра”, “проститутки”, и через слово матерщина.

Юля высокая, красивая, настоящая русская красавица, посмотрел на нее и чуть бить не стал. Кричит: “Сволочь! Отъелась на рабочих харчах!”

Документы отобрал и ушел куда-то. В очереди говорят: “В лес, девушки, пошлют, на смерть, а тебя, высокая, к начальству в кровать” (это про Юлю).

Господи, Господи! Чего мы только не натерпелись! Пришел уполномоченный, бумаги подписаны, бросает их нам и опять в крик: “Сегодня же вон из города”, – и пошла ругань.

Взяли бумаги, у всех троих направление в село Корсунь. Стали искать подводу. Расспрашиваем, где Корсунь, говорят, верст двадцать от райцентра. Бегали, искали и только к середине дня нашли возчика с двумя ящиками на возу. Заломил с нас немыслимую цену, что-то около тридцати рублей. Выхода нет, согласились. Возчик был пьян, всю дорогу ругался, пытался приставать то к Юле, то к Соне, меня назвал хворобой и пренебрежительно махнул рукой. Два или три раза телега опрокидывалась в грязь, поднимали телегу, ящики, собирали упавшие вещи и совсем раскисшего возницу. С невероятным трудом проехали около десяти верст и заночевали в какой-то деревне. Утром тронулись, но у Юли пропал узел с одеждой, искали долго, не нашли и поехали дальше. Выезжали, возчик был мрачен и трезв, но по дороге опять захмелел, видимо, незаметно выпил. На одном из поворотов воз опрокинулся, и Юлин узел с одеждой оказался старательно зарытым на телеге под сено.

К вечеру второго дня добрались до нашей Корсуни. Ткнулись в один дом, второй, третий – хозяева не пускают. Возчик сбросил наши вещи и уехал. Моросил дождик, густой тяжело лаяли собаки, кругом окружала темнота. Мы устали, промокли, хотелось есть и плакать от полной неизвестности. Молиться в этот момент я не могла. Юля же не теряла присутствия духа и, помню, сказала нам: “Девочки, вы постойте здесь и молитесь Николаю Угоднику, а я пойду по селу, может быть, кто и пустит”.

Минут через тридцать пришла Юля, сказала, что нашла ночлег у одной старухи.

Большая изба. Огромная русская печь, по стенам лавки, стол, прибитый к полу, в углу темная доска иконы. В избе холодно, но печь горячая. Разделись, забрались на печь, улеглись и пролежали без сна всю ночь. За ночь вещи высохли, мы прогрелись и оживились.

Бабка высокая, костлявая и необычайно злая к нам, ссыльным.

“Нагнали вас тут, поганцев, – говорила она нам, - вот ничего и не стало. Ты скажи, девка, куды керосин делся? Сахара нет, соли нет. Принесло вас”.

Утром обнаружили, что пропал мой сверток с платьем, конечно, украл возчик. Цену за жилье бабка заломил, как и возчик за подводу, большую. Поели, что было с собой, переоделись и пошли в сельсовет для отметки прибытия.

В большом пятистенке размещался сельский совет. Помещение было замусорено и заплевано до предела. Председатель, высоченный рыжий мужчина, хмуро оглядел нас, взял документы, записал в книгу фамилии и сказал: “В Корсуни жить не разрешу, валяйте отселева в Ерши, и всего три версты. В понедельник и четверг на отметку являться ко мне или к Михалеву. Милиционер Михалев приезжать будет. Вам не разрешено никуда отлучаться. Народ не смущайте, агитацию не разводите, у меня чтобы тихо все было, а то в райцентр отправлю там разговор короткий. Мне за вас отвечать надо”.

Я робко спросила, где можно купить продукты. Председатель засмеялся и зло сказал: “Советская власть врагов не должна кормить, не обязана”. Тем наш разговор и кончился.

Пришли к бабке и видим: в избе собрались одни девки и бабы – разложили наши вещи на лавках, рассматривают, примеряют, смеются. Особенно смешными показались им наши лифчики и кружевные комбинации, только и слышалось: “Срамота!”

Еле-еле собрали разбросанные вещи и под дружный смех пошли в Ерши. Все взять не смогли, книги и тяжелые корзинки оставили. Нагрузились до предела. Три версты оказались пятью. Моросил дождь, ноги тонули в грязи, разъезжались, обессилев, дошли.

Сняли избу у одинокой бабки Ляксандры. Бабка была маленькая, сухонькая, подвижная. Большие голубые выцветшие глаза доброжелательно и приветливо смотрели на людей. Жила бабка плохо, сыны уехали в город и не появлялись в деревне, занятые своими делами, дочери повыходили замуж и забыли мать, денег никто не присылал, и она одиноко коротала свой век, питаясь тем, что давал огород.

Нас встретила хорошо и даже была рада. Деревенские новости мы знали уже на другое утро, но они не обрадовали нас. Ссыльных в деревне не было, а те, что были, умерли от голода зимой, работы найти невозможно, председатель сельсовета злой человек, купить ничего нельзя, народ сам живет впроголодь.

В избе было тепло, спали мы на печи, над головой шуршали голодные тараканы, из щелей вылезали и кусали блохи, на полу спала старая овца – единственная скотина бабки Ляксандры. Первое время питались тем, что привезли, но продукты кончились, и надо было что-то делать. Писали письма в Москву, но переводы и посылки нам не доставляли, надо было получать разрешение ехать в район на почту, а председатель не давал. Пошли проситься работать в колхоз, не взяли, хотели собирать грибы, малину и чернику для заготовителей Центросоюза, собрали, сдали на пункт, но денег и продуктов нам не дали, а посмеялись. Мы поняли, что нас обрекли на голодную смерть. Бабка Ляксандра сказала: “Жалко вас, девки, и ничем помочь не могу. Год прошлый у Ипатьевых семья жила, так же билась, померли с голодухи – ссыльные ведь”.

Настал для нас голод, ни купить, ни достать ничего нельзя, мы днями сидели голодные. Стали менять носильные вещи, но крестьяне, зная наше бедственное положение, давали за шерстяное платье ведро картошки, за ботинки два фунта муки.

Было сырое лето, на огороде бабки Ляксандры ничего не уродилось, и она тоже голодала, делясь с нами, чем могла. Человеческой надежды не было никакой, и мы просили Николая Угодника, Матерь Божию помочь нам. Наступил момент, когда я усомнилась в возможности Божией помощи. Только Юля всегда и всюду верила, надеялась и говорила нам: “Господь не оставит нас, Матерь Господа нашего поможет. Отец Арсений поручил нас Ей – Богородице”. Милая Юля, как много давала она мне сил своими утешениями, молитвой. Соня замкнулась, молчала, и если в Москве она много внутренне давала нам с Юлей, то теперь я опиралась только на Юлю.

Лето было дождливым, овощи на огородах ела мошкара и гусеницы, картошка гнила в земле, но грибов и малины в лесу было много. Решили собирать грибы, чернику, малину и сушить. Ходили по двое, одна из нас оставалась дома на случай проверки, чаще оставалась Соня.

Грибов было много, малины тоже, но собирать ее было труднее. Бабка научила нас сушить грибы в русской печи, и за лето мы насушили грибов килограммов тридцать с лишним. Было большим счастьем, что на дворе у бабки, не знаю почему, было завезено несколько саженей дров и хвороста. Пришла холодная осень с проливными дождями, заморозками, по утрам лужи покрывались льдом, повалил первый снег. Из носильных вещей оставили только самое необходимое, а остальное сменяли на картошку. Незаметно установилась зима с морозами и жестокими метелями. Бабка где-то на чердаке разыскала две пары старых подшитых валенок, благодаря которым мы могли выходить на улицу без опасения отморозить ноги.

Два раза в неделю являлись в сельсовет Корсуни на регистрацию, эти дни были для нас самыми страшными во все время нашей ссылки в Ершах и Корсуни. Председатель, отмечая документы, с особым удовольствием матерился, кричал, заставлял подолгу ожидать на улице, уходил куда-то или просто сидел на скамеечке около сельсовета и обменивался новостями с проходящими друзьями и товарищами, делая вид, что не замечает нас. Каждую минуту мы ждали, что куда-нибудь отправят или заставят выполнять неведомо что.

Если председатель отсутствовал, регистрацию вела молодая женщина с необычайно грустными, усталыми глазами, лицо ее с правой стороны было чем-то изуродовано, и поэтому к посетителям она поворачивалась всегда левой стороной. Она молча брала наши справки, давала в руки перо для расписки в журнале и, не произнося ни одного слова, отпускала. Только однажды, посмотрев на Юлю, сказала: “Какая ты красивая”, – и здоровая щека ее залилась румянцем.

Часто в понедельник и четверг сельсовет почему-то днем бывал закрыт, мы ждали до темноты, появлялся председатель или секретарь, регистрировал нас, и мы шли в Ерши ночью по раскисшей грязи в дождь. Хуже всего было ходить зимой в метель. Становилось страшно, жутко, отовсюду чудилась опасность, но мы шли и шли.

Раза два-три приставали парни, но милость Божия спасала нас.

Несколько раз приезжал в Ерши на лошади милиционер Михалев, обыкновенно долго топтался в сенях дома, вытирая ноги, молча входил, садился на лавку, доставал тетрадь, химический карандаш, смотрел на нас, словно на неодушевленные предметы, давал расписаться в книге, вставал и говорил всегда одну и ту же фразу: “Дела, дела, на месте, значит, девки!” - и, оглядывая нас и избу недобрым взглядом, уезжал. Лицо Михалева было квадратное, лохматые брови топорщились над глазами, глубокие морщины, словно след от удара топором, прорезали в самых неожиданных направлениях лоб, щеки, подбородок. Михалев производил впечатление языческого идола, вырубленного из куска дерева, лицо казалось недобрым, злым.

Бабка Ляксандра при его приходе начинала суетиться, волновалась и выходила из дома. Мы Михалева не любили, боялись его посещений, взгляда, носимой им тетрадки и даже лошади, на которой он приезжал.

Лютая северная зима скрутила нас, и мы только тем и спасались, что грелись у печки. Тепло поддерживало нас, но голод одолевал. Грибы, грибы и грибы в двух видах – суп и каша из них. Если удавалось достать пять или шесть картошек, крошили их в грибное месиво, и нам казалось, что живем по-царски.

Юля начала болеть, вначале желудок, потом ослабли ноги, руки, и она окончательно слегла. Первый раз в начале декабря не пошла на регистрацию. Пошли я и Соня, сказали, что Юля больна, но председатель не поверил, начал кричать и ругаться, изощренно, цинично, угрожающе. Идя домой в Ерши, мы всю дорогу плакали. На другой день приехал Михалев проверить, не сбежала ли Юля, но увидел, что больна, разрешил не являться.

Недели через две из района приехали с обыском, перерыли все вещи, отобрали Евангелие, Псалтирь, молитвенники, и с этого времени мы могли молиться только по памяти.

Соня раза четыре или пять ходила одна зачем-то в Корсунь и один раз даже ночевала там. Выглядела она лучше Юли и меня, но последнее время подолгу задумывалась, молча ходила по избе, садилась и отчужденно смотрела в окно.

Я пыталась заговорить, спросить ее, но она упорно молчала и как-то в одну из сред ушла утром в Корсунь, осталась там ночевать, а в четверг принесли от нее записку:

“Умирать с голоду не хочу, надо жить. Судите меня, но я не вернусь. Одной молитвой не проживешь. Прощайте. Соня”.

Мы с Юлей расплакались, а бабка Ляксандра, придя вечером, доложила нам: “Сонька-то с голодухи к Ваське Строкову ушла в Корсунь, в председателях колхоза ходит. Жена его весной померла, увидел Соньку, приглянулась ему, ну и спутались. Охлопотал он ее или так взял, дело ихнее, как королева жить теперь будет”.

Юле от всего происшедшего стало хуже. Пошла я в Корсунь искать Соню, спрашивала и не нашла. Как же могло случиться, думала я, вместе были у о. Арсения, всех он вел, и Соня служила примером для многих. Почему так случилось, почему? Задавала себе вопрос и не могла ответить. Еще более и истовее мы стали с Юлей молиться, умоляя Господа дать нам силы и помощь.

Бабка Ляксандра, спасаясь от голода, решила уехать к сестре в Шенкурск. “Не помощница я вам, девки, а лишний рот”. Остались мы вдвоем. Прожили еще месяц, питаясь грибами. В понедельник я пошла на регистрацию. Юля совсем ослабла, и я боялась оставить ее одну.

С трудом добрела до Корсуни. Шел мелкий колючий снег, ветер сбивал с ног. Дверь сельсовета оказалась на запоре, я потопталась и в растерянности пошла вдоль улицы. Мелькнула мысль – буду просить милостыню. Только прошла несколько шагов, смотрю – на порог одного дома выбежала девочка лет десяти и закричала: “Тетя! Тетя! Зайдите сюда”. Вошла в дом, хозяйка усадила меня за стол и стала кормить.

“Я, голубушка, давно за Вами следила из окошка, как Вы к сельсовету ходили на отметку, часами ждали. Ты на отметку приходить будешь, ко мне заходи, отогреешься, покормлю. Сонька-то ваша за председателем колхоза ходит. Не тужите о ней, дерьмо завсегда кверху всплывает. Бог с ней. Хлеба-то на дорогу возьми и картошки".

Наелась я, отогрелась добротой человеческой, отдохнула и, когда увидела в окошко председателя, пошла отмечаться. Пришла в Ерши радостная, возбужденная, рассказываю Юле, кормлю ее. Прожили три дня, кончилась еда, опять настал голод. В Корсунь на отметку я не могла идти, не было сил.

Утром, не помню какого дня недели, пошла за дровами. Вышла на крыльцо, охватило меня холодом, и увидела я отчетливо лес, прилесные поля, огороды, покрытые пеленой снега. Красота необъятная, что-то нежное и торжественное было в этой голубизне снега хрустальной чистоте воздуха, темной дымке леса. Во всем очаровании зимнего света было столько неземного, что я произнесла вслух: “Господи! Ты же здесь, но почему оставил нас? Помоги!” Но никто не откликнулся, и, качаясь, брела я носить дрова. Поленья падали из рук, но я носила и носила их в избу, охваченная раздражением и злостью. Мы брошены, мы оставлены. Умираем!

Кончив носить дрова, я остановилась на крыльце, погода изменилась, пошел крупный снег, зимнее солнце скрылось, темные сизые тучи закрыли небо, бросая на землю хлопья снега, кругом потемнело, померкло, и перед глазами кружились, переплетались и бились белые птицы. Мне стало нестерпимо жарко и душно, страх охватил меня. Держась за заледенелые стены крыльца, я с трудом открыла дверь, захлопнула ее и почти ползком добралась до лавки, где была моя постель.

На печи лежала Юля, у меня не хватило сил забраться к ней. Забылась я в беспамятстве и, как потом сказала Юля, бредила всю ночь. Утром проснулась, попробовала встать, не смогла, окликнула Юлю, она ответила. Мы еще жили, но долго ли будем жить?

На второй день я очнулась, около меня стояла Юля и давала мне воду. Я попыталась встать, с трудом поднялась, заставив ее лечь. В доме было холодно, печь не топилась два дня, протопить не хватило сил. Мокрота и кашель душили, знобило, и я начала молиться. Утром я услышала, что в сенях кто-то возился, долго отряхивался, наконец дверь открылась и вошел Михалев. Увидев нас лежащими, подошел, откинул одеяло, осмотрел и сказал: “Дела, дела”, – и вышел.

Мы с Юлей впали в забытье, сейчас нам было безразлично – был Михалев или не был, мы умирали. Смерть медленно вползала в наш дом, в наше тело. Короткий день кончался, за стенами свистел ветер, неся хлопья снега, в избе было холодно, и старые тулупы бабки Ляксандры уже не грели.

В темноте Юля еле слышно спросила: “Люда, ты жива? Я скоро умру”. Мы стали молиться Божией Матери, Николаю Угоднику и Господу, умоляя простить и принять наши души. Уже не было страшно одиночества, смерти, холода, мы понимали неизбежность происходящего и положились полностью на волю Божию. “Господи, не остави нас, грешных!” – сказала Юля, и я, мысленно перекрестившись, провалилась в беспамятство.

Очнулась от удара двери. В избу вошли двое, по голосам чувствовалось – мужчина и женщина. Чиркнула спичка, зажглась лучина, и я увидела Михалева.

“Дела, дела, девки! С женой приехал”. По избе ходила женщина, открывала печь, накладывала в нее дрова, передвигала чугуны. Разожгла печь и подошла к нам. “Ишь ты, как оголодала, – сказала она Юлии. – Тела-то почти не осталось”. Оглядела меня, провела рукой по лицу и, обращаясь к мужу, сказала: “В печи надо девку пропарить”. “Господи! Что это?” – подумала я. Голова отчетливо работала, а память фиксировала все происходящее. Михалев вышел, внес два мешка, зажег принесенную свечу, отыскал вход в подвал и снес туда мешки.

Жена Михалева была неразговорчива, время от времени открывала заслонку, бросала в печь дрова, что-то готовила, грела, наливала. Печь топилась вовсю, но в избе было еще холодно. Михалев вышел и стал носить в избу дрова, охапка за охапкой, складывая их у печи. Наносив дров, Михалев сказал жене: “Я поехал, а то заметят, ты под утро придешь”, – и вышел.

Вера, так звали жену Михалева, закрыла дверь деревянной щеколдой, села на лавку и стала дожидаться, когда протопится печь. Дрова прогорели, изба нагрелась. “Вши-то есть?” – спросила нас Вера и, узнав, что нет, удовлетворенно сказала: “Тогда враз вымою”.

Часов в семь в избе стало жарко, вероятно, уже поздно ночью Вера разбудила меня. “Влезай, девка, в печь и мойся золой, липовым цветом с малиной напою, через три дня встанешь”. Помогла раздеться, поднялась на гнеток и по соломе залезла в печь, там уже стояли чугуны с водой, ковш и зола. Мыться в печи научила нас бабка Ляксандра. Было неудобно, очень жарко, но мне вдруг стало лучше. Время от времени Вера открывала заслонку и, заглядывая, спрашивала: “Девка, а ты жива?” Я вымылась, приятно ломило суставы, пропала головная боль, хрип и кашель исчезли. “Посиди, посиди, прогрейся”, – говорила мне Вера. Потом помогла вылезти, натянула на меня свою домотканую рубашку, завернула в тулуп и буквально забросила на печку. Напоила настоем из трав, накормила и стала таким же порядком мыть Юлю.

Утром Вера разбудила меня. “Слушай, девка. Мне по темноте от вас уйти надо, на ночь-то я приду. Ты тулуп накинь и дверь запри от греха. Подругу-то корми помаленьку, но чаще. Лежите да ешьте”.

Прижалась я к Юле, а она мне говорит: “Вот видишь, по молитвам отца духовного Арсения и нашей неотступной просьбе Господь и Матерь Божия не оставили нас”.

Почти каждый день приходила к нам Вера, кормила, готовила, топила. Михалев дня через четыре приехал, привез еще мешок картошки и ведро квашеной капусты. На пятый день я поднялась, Юля поправлялась медленно. За окнами крутили метели, надсадно, тоскливо, по-волчьи выл ветер, цепляясь за углы дома, морозы не уходили, а с каждым днем крепчали.

Но мы впервые за время ссылки были согреты человеческим теплом добра и любви совершенно незнакомых нам людей, помощи от которых, как нам казалось, нельзя было ожидать. Зримо, физически ощутимо Господь и Матерь Божия через Андрея, так звали Михалева, и Веру оказали нам помощь, спасли. Это было настоящее, большое чудо, оказанное нам по молитвам о. Арсения и великой милости Божией. Мы с Юлей беспрестанно благодарили Господа и с благоговением смотрели на дядю Андрея и Веру. Дивны дела Твои, Господи, и только Тебе одному ведомы пути человеческие.

Юля ожила, стала проявлять интерес к окружающему, говорила со мной и Верой, вспоминала прошлое, молилась вслух. Мы верили в милость Господа, но невольно приходили мысли: кончатся продукты, привезенные дядей Андреем, перестанет приходить Вера, что будет? Опять голод? Но милость Божия безгранична. На десятый день я настолько окрепла, что чувствовала себя так, как когда-то в Москве.

В этот день же Вера сказала: “Андрей в больнице с братенем говорил – фельдшер он там. Сходи, девка, обещал санитаркой взять. Заработок небольшой, но жить можно, продукты по талонам будешь получать, с народом здешним познакомишься, а там – что Бог пошлет. Юлю куда-нибудь потом пристроим. Андрей, девки, вас не оставит”.

В понедельник утром пошла я в Корсунь. Искрился снег, горел диск солнца, и высокое просторное небо, повторяющее, отражающее искристость снега, было белое над головой и синеватое вдали. Все ложилось на душу легко, спокойно. Не перечеркивало того, что было, а, наоборот, давало возможность осмыслить, понять величие Промысла Божия.

Мы с Юлей перестрадали, умирали, но это было в прошлом. Сейчас ощущение жизни, радости того, что мы живем, заглушало и отдаляло перенесенные страдания и вселяло уверенность, что мы не одни – нас окружают люди, готовые в любой момент помочь нам, с нами Бог.

Может быть, сейчас единственно важным казалось устройство на работу, теплый платок, защищающий тебя от мороза, рукавицы, валенки. Да, это было жизненно необходимым, но не в этом было главное.

Сверкающее солнце, голубовато-искрящийся снег, темнеющий лес, охватившее меня чувство никогда не испытываемой и нахлынувшей радости, голубизна небесного свода заставили остановиться, прислониться к дереву и прославить Господа.

Я шла и думала: мир наш с Юлей, кажется, сузился, он умещался в простых житейских вещах и заботах, и в то же время он был духовно безграничен, широк, всеобъемлющ.

У нас отняли молитвенник, Евангелие, Псалтирь, но того, что мы помнили, знали, того, чему научил нас о. Арсений, было вполне достаточно, чтобы быть с Богом, идти к Нему, просить Его, не быть одинокими. Мы были богаты.

Показались окраины Корсуни. Отметилась в сельсовете и стала разыскивать больницу. Больница оказалась фельдшерским пунктом, размещенным в бараке, оставленном лесозаготовителями. Было две палаты, по шесть человек в каждой, маленькая каморка, называемая аптекой, приемные кабинеты, один из которых назывался операционной. Конечно, все это я узнала, поступив работать.

Пошла к фельдшеру – Ивану Сергеевичу, он был заведующим врачебным пунктом, аптекой и родственником дяде Андрею. Спросил, что болит? Сказала, что насчет работы. Вспомнил, расспросил, дал согласие принять. Несколько дней я мыкалась, председатель сельсовета не разрешал, фельдшер ходил в сельсовет, звонил в райотдел НКВД, райздрав и наконец получил разрешение.

Вставала в пять утра и шла из Ершей в Корсунь, в мороз, метель, ночь. Первое время было страшно, но положилась на волю Божию. Идешь, бывало, жутко, но молишься всю дорогу и пройдешь ее незаметно.

В сельмаге по талонам давали продукты, промтовары, жители стали узнавать меня и иногда продавали картошку, капусту или меняли на промтовары, но самое главное было то, что дядя Андрей не раз привозил нам картофель, сало или даже мясо.

К апрелю месяцу Юля поправилась окончательно, появился румянец, живость, веселость. Прежней стала моя Юля. Вечерами мы много занимались с ней, когда было свободное время. Достала книжки за полную среднюю школу, решали задачи, читали. Книги я брала в Корсуни в школе, перезнакомилась с учителями.

В мае месяце отдали больнице еще один барак, увеличили штат, прислали врача-терапевта Зою Андреевну, молодую женщину лет 28-ми с ребенком. Меня перевели медицинской сестрой, а Юлю взяли санитаркой. Зажили мы уже хорошо, только мало приходило писем, а посылки ни разу за год не получили. Посылки приходили в райцентр, за получением надо было туда ехать, а разрешение на выезд из Корсуни нам не давали, и посылки, пролежав положенный срок, отправлялись обратно.

Прожили год, началась весна. Дядя Андрей приехал “проверить”, на месте ли мы, и дал нам полтора мешка картошки на семена.

“Землю, девки, хорошо перекопайте и унавозьте”. Пять дней копали землю, удобряли, благо старого навоза у бабки Ляксандры лежало много в сарае, а тут и сама Ляксандра от сестры из Шенкурска приехала.

“Девки, а вы-то живы? Вот не чаяла увидеть, да и сытые. Это Бог вам помог, а мне сестрин хлеб – во где сидит”.

Обрадовалась порядку в доме, помогла огородом заниматься, семена капусты, репы, моркови где-то достала и говорила: “Заживем теперь, девки. Заживем”.

В больнице работа налаживалась, работать было интересно, мы с Юлей многому учились. Фельдшер Иван Сергеевич оказался и человеком и специалистом замечательным. Новый врач Зоя Андреевна и я без стеснения спрашивали у него совета, опыт был у него громадный, и он умел ненавязчиво посоветовать, поправить, сказать, при этом сам всегда оставался в тени. Имей Иван Сергеевич высшее образование, давно стал бы профессором, настоящий русский самородок.

Второй год прожили хорошо. С Юлей мы еще больше сдружились и сжились по-особенному. Человек чистой и светлой души, она покорила меня своей мягкостью и в то же время стойкостью и беспредельной верой. Я часто наблюдала за ней в больнице. Больные любили ее. Если кто-нибудь тяжело страдал, она умела подойти, успокоить, утешить. Те из больных, которые соприкасались с ней, становились ее друзьями, знакомыми, готовыми сделать для нее все, что бы ни попросила, но она ни у кого ничего не просила.

На третий год приехал брат Юли, а вслед за ним и моя мама. Мы смотрели на них, как на людей иного мира, далекого-далекого от нас. Нам привезли книги, одежду, продукты. Разговоров, радости не счесть, но приезд вызвал и неприятности.

Недели через две после отъезда родных вызвали нас в район. Кто был? Зачем был? Что привезли? В то время, когда мы находились в райцентре, у нас произвели обыск, но ничего не взяли; уезжая, мы книги спрятали. В райотделе нам угрожали, пугали, грозили послать на лесозаготовки.

О Господи! Как все было трудно! Вернулись подавленные, рассказали дяде Андрею.

“Обойдется! Васька Крохин донес. Вы, девки, никого больше не приглашайте, срок-то ваш скоро кончается. Неровен час и добавить могут”.

Бабка Ляксандра больше не уезжала, привязалась к нам, полюбила, и мы отвечали ей тем же. В начале четвертого года отнялась у бабки рука и нога, но говорить могла свободно. Грубоватая речь, резкие, непривычные для нас выражения деревенского северного языка прикрывали нежную и добрую душу русской женщины. Оставленная сынами и дочерьми, она считала это вполне естественным, как птица, вырастившая своих птенцов, нежно и заботливо когда-то ухаживавшая за ними, но знавшая, что наступит время и они улетят от нее.

Писем дети больше не писали, а она не писала, так как не знала толком их адресов. Кто-то из детей был слесарь, учителка, инженер, но где?

Нас бабка полюбила и после приезда из Шенкурска. звала “доченьки”. Годов, как она говорила, было ей за восемьдесят. Жила бабка до смерти мужа хорошо. С тех пор как мы стали работать в больнице, бабка прониклась к нам необычайным уважением, а меня, ведшую фельдшерский прием, называла не иначе как по имени и отчеству – Людмила Сергеевна. Последние годы мы жили хорошо, были сыты, одеты, работали. Тяжелую домашнюю работу делали сами, ничего не давали делать бабке, а когда она слегла, старались всеми способами облегчить ее болезнь. Молились мы с Юлей вслух, и бабушка привыкла к этому и тоже молилась с нами, говоря: “Хорошо, доченьки, на душе спокойно. Это Господь вас на мою старость привел”. Месяца за три до смерти позвала нас бабушка и сказала: “Доченьки, хочу наследство вам оставить, пригляделась я к вам, и должно оно пригодиться”. Потребовала, чтобы мы дверь заперли, окна занавесили и спустились в погреб. Отрыла я там в земле крынку, высыпала на стол содержимое: николаевских денег бумажных рублей на шестьсот, золотых десяток двадцать штук, несколько золотых колец и сережек.

Говорим: “Куда и зачем нам это, бабушка?” – “Куда, куда? Это Бог скажет, когда время придет. Всю жизнь муж копил для детей, а вы ближе сынов и дочерей стали, им не отдавайте”, – и взяла с нас слово. Убрали мы крынку в подвал и забыли о ней.

Умерла бабушка Александра – на похороны пришли две старушки, соседки. Детям даже сообщить не смогли, адресов не знали.

В больнице мы прижились, относились к нам хорошо, но и работали мы с Юлей не покладая рук. Фельдшер Иван Сергеевич тяжело болел, и я вела прием вместо него. Пациентов было много. Врач Зоя Андреевна умела работать с больными, ладила с начальством из райздрава. Добилась строительства каменного корпуса больницы, увеличения штата, купила новый инвентарь. Смело делала операции, которые вначале меня пугали. Зое Андреевне все удавалось, работа с ней много дала мне и научила как врача.

Десятки лет прошло со времени ссылки, но я всегда помню ее и навещаю несколько раз в год. Живет он под Подольском.

Прошло четыре года, кончилась ссылка, но отпустят ли? Многих оставляли на второй срок или направляли в лагерь. Обратились мы к дяде Андрею, рассказали о наших опасениях.

“Дела, дела, – думал я об этом. Свет не без добрых людей. Проситесь на работу здесь остаться, а я уж помогу”. Зачем оставаться, не сказал, мы мечтали только об отъезде. Вызвали нас в райотдел, дрожим, волнуемся. Шел 1936 год, кругом слышались разговоры о начавшейся волне репрессий, писалось в газетах о процессах, расстрелах, арестах. Принял нас начальник райотдела, полистал наши дела и спросил, куда мы хотим ехать. Назвали нашу Корсунь. Удивился, сказал: “Да! Здесь кадры нужны”.

Получили документы – и обратно в Корсунь. Пришли в сельсовет, получили справки для прописки и получения паспорта, а оттуда пошли к дяде Андрею.

“Дела, дела, девки! Хорошо, что здесь остались, надо паспорта чистые получить. Есть в районной милиции человек, за золотое кольцо чистые паспорта выдаст. По чистому паспорту всюду пропишут, главное, что не по справке НКВД выдан. Да где золото-то достать?” Вспомнили мы о наследстве бабки Ляксандры, рассказали: “Дела, дела, девки, посмотреть надо”.

Принесла я, показала. Выбрал два тяжелых кольца обручальных, а про десятки сказал: “Опасное золото, никому не показывайте, одну десятку увидят, донесут - и опять тюрьма, подумают, что золотых много. Идите паспорт получать, я предупрежу там, в районе”.

Поехали в район получать паспорт. Принимает начальник паспортного отдела, очередь тянется медленно. Вошла я первая, боюсь, села, даю документы.

“Из Корсуни? Давайте”. Просто, обыкновенно, открыто. Взял справки, кольцо, потом зашла Юля, и все повторилось.

Прожили мы в Корсуни более полугода. Паспорта у нас были чистые, без указания, что выданы по справке НКВД, выписались и уехали: я в Иванове, кончать медицинский, Юля в Александров – кончать среднюю школу экстерном и потом тоже поступать на медфак.

Месяца за три до отъезда шла я из больницы и увидела Соню, метнулась она в сторону, но по улице тянулись заборы, и тогда, повернувшись, пошла на меня. Поравнялись, я к ней: “Соня!” – а она резко сказала: “Ничего не говори мне. Довольна, счастлива, ни о чем не жалею. Умирать не хочу, рада, что выжили. Одними молитвами не проживешь. Прощай”, – и пошла.

Злое, раздраженное было у нее лицо, и что-то чужое наложило на ней отпечаток. Я поняла, она боится нас, хочет стать другой, забыть прежнюю жизнь. В одежде проглядывала мещанственность, прежней интеллигентности уже не было. Пытливая мысль, раньше жившая в ее глазах, угасла, остался страх, что-то испуганное и больное. Через много лет я опять встретилась с Соней. Голодная, холодная, жестокая жизнь в Ершах-Корсуни в первый год придавила нас вначале, все было против нас: люди, природа, окружение и даже Соня, наша любимая Соня в самый трудный период жизни нашей своим уходом нанесла нам, казалось, непоправимый удар, который почти доконал нас. Уход Сони на какое-то короткое время подорвал во мне веру в великое Провидение Божие. Все решительно было против нас. Мы умирали, нам никто не мог помочь, но вдруг неожиданно пришла помощь от человека, которого мы считали наибольшим своим врагом, и тогда в ослепительно ярком свете открылась нам Великая Милость Господа, открылось то, что не знает человек, и слова “Неведомы пути Твои, Господи” стали особенно понятны. Это было настоящее чудо, которое открывает вдруг прекрасное, сокровенное и что-то Божественное, находящееся в человеке, скрытое до поры до времени, так было с дядей Андреем и Верой. И обратное произошло с Соней. Трудности, испытания сняли с нее веру, как что-то наносное, и осталось одно житейское, будничное. Много встречали мы хороших людей: фельдшер Иван Сергеевич, врач Зоя Андреевна, бабушка Александра, или, как она звала себя, “бабка Ляксандра”, добрая, чистая душа. Трогательно отдавала она нам свое наследство, трогательно заботилась, любовно называя “доченьки”. Наследство бабушки помогло нам получить чистые паспорта, дало возможность получить образование, вернуться в Москву, прописаться.

Дядя Андрей с его постоянными словами: “Дела, дела, девки”, молчаливый и сумрачный человек, с грубым и неприятным лицом, работавший старшим милиционером, оказался с нежной душой, добрым и отзывчивым. Нет, это не те слова, чтобы охарактеризовать дядю Андрея – замечательного, великодушного человека, готового в нужный момент положить душу и жизнь за други своя. Я очень виновата перед ним. Уезжая и прощаясь с Верой и дядей Андреем, мы горько плакали, и в этот момент он сказал: “Дела, дела, девки! Наследство бабки Ляксандры отдайте мне, а то в дорогах обокрадут, я в удобное время перешлю в баранке”.

Не нужно, совершенно не нужно нам было с Юлей это наследство, и мы отдали его, но что-то подлое и противное шевельнулось у меня в душе: “Возьмет дядя Андрей золото и не отдаст. Уезжаем”. Прошло два года, и получила я от дяди Андрея посылку, лежали в ней домотканые коврики и березовый туесок, наполненный засохшими баранками. Разломила я их, и выпало наследство бабки Ляксандры.

Если бы я могла рассказать, как я плакала от стыда, от сознания своей мерзопакостности.

Дядя Андрей и Вера были куда лучше многих нас, верующих и постоянно говорящих о вере и заповедях Господних.

Не знаю, верил или не верил дядя Андрей. Спросить его с Юлей не решались, стеснялись, но разве в этом было только дело? Делами своими он у многих верующих людей поддержал веру, спас. Об этом я узнала спустя много времени.

В 1949 году мы встретились с дядей Андреем и Верой в Москве, адрес они мой знали – мы переписывались.

Согнулся он, постарела и Вера. Всю Отечественную войну прослужил сержантом, ранен не был, вернулся в Корсунь. При встрече сказал, как всегда: “Дела, дела, девки!”. А “девкам” уже под сорок, были замужем, имели детей. Я сильно постарела, но Юля по-прежнему была красива, время почти не тронуло ее.

Радость наша была настолько непосредственной, что я увидела, как по лицу дяди Андрея побежали слезы, он виновато утирал их, стараясь низко наклонить голову.

В 1963 году мы с Юлей навестили нашу Корсунь. Дядя Андрей с Верой жили в маленьком домике, чистом и аккуратном, получали пенсию, работали на заводе. Корсунь неузнаваемо разрослась, вырос лесозавод, появился завод плит, механический и еще что-то.

Нашей деревни Ерши больше не было, жители бросили дома и перебрались в Корсунь. От дома бабки Ляксандры остались одни куски кирпича и черепки. Больница, где мы работали, разрослась, но ни одного человека из тех, кто работал с нами, не встретили.

Корсунь переименовали в поселок и дали другое название, от прежнего ничего не осталось. Жители были почти все приезжие из окрестных деревень и сел.

Прожили мы с Юлей три дня и уехали полные воспоминаний и грусти, что расставались с дядей Андреем и Верой.


До и после

Корсунь-Ерши
1971 г.

В конце 1962 года о. Арсений посоветовал многим из нас написать воспоминания о том времени, когда мы пришли в церковь, росли в ней, об испытаниях, выпавших на нашу долю, о людях, оставивших в сердцах наших памятный след, о жизни в ссылках и лагерях.

“Напишите! – говорил о. Арсений. – Расскажите о своей жизни в двадцатые и тридцатые годы, о жизни тех, кого вы знали и любили, это многим поможет понять те времена, оценить и не забыть путь, которым люди тех лет шли к вере”.

В начале 1963 года почти за два месяца написала я воспоминания о жизни и ссылке в селе Корсуни и деревне Ерши.

Прочтя записки, о. Арсений сказал: “Вы описали только один период своей жизни, дополните написанное, расскажите о своей семье, Юле, Соне, о жизни в военные годы, о том, что помогло укрепить веру, сохранить жизнь, уберегло от напастей и искушений”.

Почти восемь лет собиралась продолжить записки и только в 1971 году решилась написать, но если “Корсунь –Ерши” дались мне относительно просто, то вторую часть воспоминаний приходилось одолевать с большим трудом. Записей и дневников я не вела, поэтому многое из прошлого потускнело, изгладилось. Бессонными ночами перебирая годы, что-то удалось восстановить; когда была жива Юля, обращалась к ее памяти и к памяти близких друзей, но некоторые эпизоды настолько ярко запечатлелись в моем сознании, что я описывала их, словно видела только сейчас. Воспоминания не отличаются стройностью и хронологичностью, я писала так, как они возникали, и часто, рассказывая о чем-то происшедшем в тридцатые или сороковые годы, перескакивала в пятидесятые и шестидесятые, потому что мне хотелось провести сравнение или попытаться сделать обобщение.

Формирование религиозных взглядов, отношение к вере, нравственные установки, вытекающие из учения Церкви и святых отцов, учение о молитве как о пребывании и соединении человека с Богом, почитание святых, и особенно Божией Матери, любовь к ближним – все это было вложено в нас о. Арсением.

Находясь подчас в самых трудных обстоятельствах, без всякой, казалось, духовной поддержки, не имея общения с близкими по духу людьми, мы только поэтому и выжили, что черпали из полученного источника силы для борьбы с унынием, невзгодами и сомнениями.

Мы всегда верили, что Господь и Матерь Божия по молитвам о. Арсения сохранят нас.

Трудно далась мне эта часть воспоминаний, не один раз писала я их, переписывала и опять начинала писать. Давала читать друзьям, исправляла и опять писала заново и чувствовала постоянную неудовлетворенность от написанного. После многих переделок решила оставить так, как получилось. Знаю – много повторов, фразы вяжутся словами “было”, “так как”, “что” и так далее, но что же делать, если только так сумела написать.

О себе

В нашей семье религия, церковь признавались и почти почитались, но поверхностно, бездумно. Церковь существовала, но зачем, для чего?

Папа по натуре был скептик, подсмеивался над церковью, обрядами, духовенство презирал, называя “долгогривые”.

Мама ходила, именно ходила в церковь на Рождество и на Пасху или когда случались неприятности, а также похороны родственников и знакомых. Меня водили в церковь редко, для порядка, так было заведено, прилично, но выучили молитвам: “Отче наш”, “Богородица”, а также молиться “за маму и папу”. Вот что я знала до 15-ти лет. Класс, в котором я училась, был разношерстный, смесь интеллигенции и детей рабочих. Все тянулись к новому, как всегда, насмехались над прошлым, ругали попов, монахов, и я, конечно, не составляла в этом отношении исключения. В школе дружила с очень милой и хорошенькой девочкой из “приличной семьи”, как говорила мама. Девочку звали Соня, мы всюду были с ней вместе.

Однажды во время каникул от нечего делать зашли в церковь, был праздник Преображения Господня – 19 августа. Пробрались вперед, службу не понимали, но она нам понравилась, захватила, вовлекла куда-то ввысь, облекала во что-то легкое, светлое. Отстояли до конца.

Выйдя из храма, Соня сказала: “Люда, до чего же хорошо, радостно на душе!” Потом еще и еще раз пошли в эту церковь. Соня уже многих знала, кое с кем разговорилась, пошла на исповедь и уговорила меня. Я приготовилась рассказывать о своих взглядах и настроениях. На амвоне стоял худощавый, чуть выше среднего роста священник. Подойдя к нему, я опустилась на колени, взглянула и увидела, что он молодой, и почему-то смутилась, сразу забыв все, что хотела сказать. Он ждал. Так продолжалось несколько томительных минут, потом он мягко и вопросительно проговорил: “Вы зачем пришли?” Я стала рассказывать о себе, потом почему-то о Соне и о том, что мне нравится и что не нравится в церкви, и закончила тем, что богослужение для меня непонятно и сложно.

Священник слушал меня не перебивая, и уже за это я была ему благодарна. Кончила, и он стал задавать мне вопросы – о смысле веры, жизни и, если я молчала, сам отвечал на них, рассказывая о молитве, грехе, значении милости к людям, добре. Спросил, что меня особенно мучает, беспокоит. Я недоуменно пожала плечами и ответила, что меня ничего не мучает и не беспокоит.

“Я познакомлю Вас с человеком, хорошим, добрым и знающим православие, дружите с ним, он поможет во многом разобраться, и тогда Вы придете к исповеди как к великому таинству христианства, очищающему человеческую душу от скверны и греха. Вам надо много узнать”, – и, благословив, отпустил, не приняв мою исповедь, подчеркнув, что я к ней не готова.

Всю службу я раздумывала, с кем меня познакомит священник, вероятно, старуха или пожилая женщина. Хотелось уйти, чтобы не ждать нравоучений.

Священник о. Арсений познакомил меня с Наталией Петровной. Господи! Как я благодарна ей, сколько она отдала мне времени, сил и поистине сделала из меня верующего человека, открыв то, что не было мне известно. Наталия Петровна, так я звала ее всегда, а ей было только 24 года. Только лет десять тому назад я осмелилась назвать ее Наташа. Прошло шесть месяцев, и я пошла на исповедь к о. Арсению, с сознанием значения ее и необходимости для верующего человека.

Я слушала его проповеди, бывала на беседах, занималась в кружках, много читала духовной литературы под руководством его и Наталии Петровны. Шли годы, и у меня сформировались взгляды, понятия, выработалась линия поведения, я изучила службы и стала, как мне казалось, по-настоящему верующей.

Первые годы мама с папой смеялись надо мной, считая хождение в церковь пустым, но не опасным увлечением, ребячеством. Папа, как всегда, иронизировал, рассказывал анекдоты о духовенстве и монастырях, цитировал высказывания Вольтера о религии. Потом отношения в семье обострились, постов моих не признавали, когда я молилась, старались отвлечь и мешать. Дома решили, что меня вовлекли в церковную секту, и мама однажды в субботу, ничего не сказав мне, пошла к о. Арсению, простояла всю службу, но только на другой день после обедни попала к нему.

Увидев ее в церкви, я волновалась, ожидала скандала. Наташа успокаивала, говоря: “Положись на милость Божию”, – но дома никаких разговоров не было, только мама после встречи с о. Арсением стала ходить в церковь.

Вот так мама и я стали духовными детьми о. Арсения. Папа перестал иронизировать, о чем-то они, видимо, говорили с мамой, успокоился, принимал все как должное. Папа был человеком исключительной доброты, душевности, глубокой образованности, умный в жизни, но не имел собственного мнения, а, безгранично любя маму, смотрел на все ее глазами. Несколько раз папа приходил в нашу церковь к о. Арсению, но, как я поняла из маминых разговоров, речь шла уже не обо мне. Церковь, вера дали мне в жизни все. Только благодаря этому, я прожила светлую жизнь, несмотря на большие испытания, выпавшие на мою долю.

Я не была любимой или нелюбимой дочерью о. Арсения, все у него были одинаковы, только одни больше отдавали церкви, потому что имели способности и выделялись, а другие, подобные мне, приходили получать утешение, руководство, наставление и питаться от древа жизни. Очень много дала мне церковь, я много узнала и поняла, но всегда искала совета, поддержки, старалась опереться на человека более сильного и опытного в духовном отношении, и Господь посылал мне таких людей.

Еще в конце двадцатых годов о. Арсений, благословляя меня, сказал: “Люда! Вам много дано Господом, во многом Вы преуспеваете в жизни и науке, но в вопросах веры Вам суждено быть всегда ведомой”. Так оно и было всегда. Тогда же о. Арсений поручил Юле опекать меня.

Юля

В вопросах веры мне суждено быть только “ведомой”, так сказал о. Арсений. Тогда меня это страшно задело: мы почти одногодки, я поступила в университет, а Юля кончила только семилетку. Наша семья корнями вросла в старую русскую интеллигенцию, а Юля? Отец и мать рабочие, без образования. Когда-то я так думала, но жизнь показала, насколько прав был о. Арсений, как он знал людей.

Встретились и познакомились мы с Юлей в церкви. Стояли в правом приделе, всегда на одном и том же месте, и приблизительно через полгода начали здороваться, потом, выходя после службы, шли до остановки трамвая, разговаривая, и стали подругами. Я же познакомила Юлю с Соней. Вот тогда и началась наша долголетняя тройственная дружба, продолжавшаяся до ссылки в Корсунь–Ерши.

Соня имела хороший и приятный голос, училась пению, пела в церковном хоре, принимала, несмотря на свою молодость, участие во всех церковных делах, всегда знала больше нас, и это как-то выделяло ее среди других.

Юля была тихой и скромной, старалась не выделяться, и даже если что-то хорошо и знала, то ждала, когда ее спросят. Родилась Юля в рабочей семье, верующей, богомольной. Мать Юли, внешне спокойная, тихая женщина – Мария Тимофеевна, ходила в Чудов монастырь к о. И., семью вела строго в православном духе. Детей не баловала, приучала ко всему и незаметно сделала их помощниками по дому.

Отец – Сергей Петрович– из староверов, человек суровый, резкий, но справедливый, верил крепко, обстоятельно, ходил с женой в Чудов, но редко, больше в свою приходскую церковь, говоря: “Милость-то Господня всюду одна”. Когда приходскую церковь закрыли, вычитывал службы дома. Несмотря на внешнюю суровость, в душе был мягок, отзывчив и добр. В жене души не чаял и полностью ей подчинялся. Среди родственников ходили рассказы, что Сергей Петрович полюбил Марию Тимофеевну, когда ему было пятнадцать лет, а ей тринадцать, и это чувство пронес он через всю свою долгую жизнь, считая ее самой лучшей женщиной в мире.

Мне казалось, что Юля с братом жили в отсвете этой любви, и это отложило отпечаток на всю жизнь семьи. Мария Тимофеевна умерла первой, в 1942 году, Сергей Петрович пережил ее на девять лет. Утрату перенес тяжело, но понимал, что кто-то должен уйти первым, и радовался, что тяжесть разлуки суждено нести ему, а не ей. Работал Сергей Петрович, как тогда говорили, металлистом, а на самом деле был квалифицированный слесарь-лекальщик, мастер на все руки. Увидела я Марию Тимофеевну, когда ей было около пятидесяти лет, но и в эти годы она была еще красива.

Атмосфера в их доме была пропитана верой, но без ханжества и умиления перед чем-то сладковатым и чуждым истинному православию. Когда я в первый раз пришла в их дом, меня поразило обилие духовных книг и журналов “Паломник”. Светских книг было мало, но почему-то был полный Диккенс и Всеволод Соловьев.

Мария Тимофеевна службу знала хорошо, пела по-монастырски на гласы и непередаваемо четко и молитвенно читала по-славянски акафисты, службы, каноны и этому научила также и детей. Хотя, как я уже писала, образование у меня тогда было более обширным, чем у Юли, в отношении знания Святых отцов, истории Церкви и церковной службы я ни в какой мере не могла сравниться с ней и поэтому, как могла, училась у нее. Очень большое влияние на меня оказали исповеди Юли, вернее, приготовление к ним. Исповедь для Юли была большим духовным событием. Исповедовалась Юля не чаще четырех раз в год. Недели за две до исповеди она начинала готовиться, внутренне прибирала себя, просматривала и продумывала свои поступки, дела, разговоры, обиды, взаимоотношения с окружающими. Каждый день в течение двух недель читались покаянные молитвы, кафизмы. Юля становилась по-особому собранной, постилась, старалась меньше общаться с людьми, говорить. Если исповедовалась вечером, а причащалась утром, то вся ночь посвящалась молитве. Несколько дней после причастия была светлой, обновленной, и всегдашняя ее обаятельность еще больше усиливалась.

Еще в Ершах я много говорила с Юлей об исповеди, приготовлении к ней, значении и влиянии на душу верующего. Конечно, все, что мне рассказывала Юля, полностью вытекало из поучений Святых отцов, наставлений о. Арсения, иначе и быть не могло, но главное было в том, что Юля своим примером показывала, как стать такой, как учит, советует и наставляет Церковь.

В 1940 году, уже будучи врачом, я приехала к Юле в тот областной город, где она училась в медицинском институте. Было лето, экзамены у нее кончились, и мы решили поехать в одно из сел, где была церковь, благо, нас там никто не знал. Еще до моего приезда Юля стала готовиться к исповеди, начала готовиться и я. Юля снимала комнату на окраине города, комната была маленькой, перегородка из тонких досок, хозяйка шумливая. Из-за перегородки постоянно доносился ее визгливый голос и ругань в адрес мужа или соседей.

Читать вслух или молиться мы не могли, каждое наше слово или движение слышалось по другую сторону стен. Мы говорили и молились только шепотом. Хозяйку раздражало, что она не слышит наших разговоров, она злилась, пыталась внезапно войти или подслушать. Эта постоянная напряженность портила мне настроение, раздражала, и я жаловалась Юле.

“Ты, не обращая внимания, молись!” – говорила она мне, и я невольно обратила внимание на Юлю. Стоя около стола, она читала молитвенник шепотом, и я видела, что она не слышит ругани хозяйки, не видит убогой обшарпанной комнаты, выщербленного пола. Она ничего не видит, она молится, полностью уйдя в молитву. А я? Я блуждаю по комнате взглядом, прислушиваюсь к разговорам за стеной. Юля привлекла меня к себе, сжала мою голову и, читая над моим ухом шепотом молитвы, невольно заставила меня молиться. Конечно, эта комната была неудобна, но другой нельзя было снять, так как станция скорой помощи, где работала по ночам Юля, была через два квартала. Ночным поездом ехали в село. Сельский храм поразил меня: огромный, в мраморных колоннах, полный солнечного света, легкой дымки от ладана, он невольно настраивал верующего на молитвенное настроение. Народу в церкви было мало, все больше старики и старухи. К священнику на исповедь стояло два человека. Стали и мы. Исповедники поднимались на амвон, священник спрашивал имя, покрывал голову епитрахилью и читал разрешительную молитву.

Пошла Юля. Прошло десять, пятнадцать минут, наконец двадцать, стоящие позади меня две старушки стали возмущаться и довольно громко говорить: “Что-то отец наш Фрол закопался, или грех у девки большой. Тянет батюшка, надо раз – и в сторону”.

Исповедь шла на левой стороне амвона. Когда Юля подошла, священник громко спросил имя, она ответила “Юлия”. Спросив что-то, батюшка поднял руки с епитрахилью, собираясь, видимо, покрыть ее голову и дать отпущение грехов, но потом нагнулся к Юле и замер, простояв так до конца исповеди. Юля вышла, и пошла я. Священник стоял растерянный, и мне даже показалось, что со слезами на глазах.

“Вы ее подруга?– спросил он и, не дожидаясь моего ответа, сказал: – Хороший, очень хороший человек, Дала мне, иерею, наглядный урок”.

После обедни о. Фрол попросил нас зайти к нему, долго говорил с Юлей, явно проявляя к ней особое уважение, и при прощании спросил: “Вы не монахиня?”

По дороге я рассказывала, что видела, на что Юля ответила: “Люда! Ты пришла на исповедь, а не по сторонам смотреть”, – и она была права. Эта исповедь Юли в сельской церкви надолго запомнилась мне. У Юли был особый дар рассказывать и передавать знаемое, она обладала феноменальной памятью и способностями, что дало ей возможность экстерном закончить среднюю школу и с отличием кончить медицинский факультет.

В 1961 году о. Арсений сказал: “Господь дал ей неоцененный дар внутренней духовности, глубокую веру и вечное желание отдать себя людям. Вглядитесь, как она живет, ведет семью, воспитывает детей, относится и лечит больных – она монахиня в миру, – и, обернувшись ко мне, произнес: –Спросите Люду, она жила и дружит с Юлей”.

Вспоминаются Юдины рассказы в Корсуни–Ершах, в них вырисовывается ее облик.

Зимними и осенними долгими вечерами, когда мы не работали в больнице, а сидели дома, было томительно и тоскливо. Керосина не было, приходилось жить почти в темноте. Зажигалась лампадка перед маленьким образочком Николая Чудотворца и читали утреню, вечерню, акафисты, псалтырь. Первое время читали, что могли, по памяти, когда у нас отобрали книги, а потом, когда родные привезли псалтырь, часослов и несколько акафистов, читали по этим книгам. Бабка Ляксандра также молилась с нами. Кончив молиться, мы все трое забирались на широкую, теплую русскую печь. Покрывались ряднинкой и блаженно лежали. Я лежала, прижавшись к Юле, бабка около меня. В избе стояла тишина, только изредка потрескивал пол, вьюга билась о стены дома, или ветер свистел и гудел на все голоса в трубе. Я просила Юлю, чтобы она рассказала что-нибудь из житий святых, бабушка тоже говорила: “Расскажи”.

Некоторое время Юля молчала, собираясь с мыслями, потом начинала рассказ, и в темноте вырастала пещера, вырытая в склоне горы, одиноко растущая пальма, отшельник, сидящий на козьей шкуре, деревянный крест, или где-то в общих чертах возникал силуэт Рима, цирка, дворца и влекомая на смерть девушка-христианка.

Но особенно мы любили рассказы из жития Преподобного Сергия, Серафима Саровского, Николая Угодника, Феодосия Тотемского, Иоасафа Белгородского. Дремучий русский лес, инок Сергий, строящий себе келью, ученики, пришедшие к нему, первая деревянная церковь, возникающий монастырь, и на Руси является Великий святой Сергий Радонежский, воплотивший в себе все русское православие. Юдин рассказ, взятый из жития Преподобного Сергия и читанный мною не один раз, становился ярким, красочным, по-особому близким здесь, в ссылке, среди таких же дремучих лесов.

Духовная сила Православной Церкви сливалась с историей Руси, понятием Родина, нашей суровой природой, монастырями, верой, и я понимала, что все это наше родное, неотделимо близкое, хотя и находящееся сейчас в опале, но без которого невозможно жить.

На четвертый глас мы начинали петь тропарь: “Иже добродетелей подвижник, яко истинный воин Христа Бога, на страсти вельми подвизался в жизни временней... – и заканчивали: – ...и не забуди якоже обещался еси, посещая чад твоих, Сергие Преподобне, отче наш”.

Потом пелась стихира “Преподобне отче наш Сергие, мира красоту и сладость временную отнюдь возненавидел еси, монашеское житие паче возлюбив, и Ангелом собеседник быти сподобился еси, и светильник многосветлый Российския земли...”

Темная изба, мечущийся по стенам отсвет лампадочного огонька, безмолвная тишина дома уходили, и я отчетливо видела жизнь Преподобного Сергия, церковь, где он молился, и тот далекий отделенный столетиями мир, живший верой в Господа.

Слушать Юлю доставляло большую радость, я часто думала, насколько хорошо надо было знать, запомнить и любить жития святых, службу, историю Русской церкви, чтобы суметь передать все очарование, красоту, силу веры и любви к Богу, людям, церкви – для этого и самому надо было быть очень хорошим человеком. Запомнилось мне чтение акафистов Николаю Чудотворцу, Божией Матери, Сергию Преподобному, канонов или церковных служб. Юля читала ясно, отчетливо. Веселая и общительная в жизни, она сразу становилась строгой и серьезной, голос приобретал торжественность, славянский язык звучал четко, каждое слово было понятно, значительно.

Вот тогда-то я и осознала, что молиться нужно только на славянском языке, наш разговорный язык слишком опошлен, подчас циничен. Мы молились, и тяготы жизни, страхи отступали, и сознание, что с нами Бог, охватывало тебя. Сколько мне дали Юлины рассказы, как помогли выдержать тяжесть ссылки, жизнь на краю маленькой деревеньки, затерянной среди лесов, среди чужих, враждебно настроенных людей, – может понять только тот человек, который сам пережил все это.

Вспоминаются рассказы из патерикона. Маленькие пятистрочные повести, читанные когда-то по нескольку раз, в пересказе Юли расцвечивались яркими красками, оживали.

“Авва Павел, увидя человека, пашущего на осле свое поле, сказал своим ученикам...” И этот простенький, давно забытый рассказ в дополнительном толковании Юлии становился целью жизни. Хотелось подражать и поступать именно так, как говорил авва Павел. Бабка Ляксандра, слушая Юдины рассказы или молясь с нами; восклицала: “Да как же хорошо, Господи! Господи! А люди еще грешат”.

Бабушке особенно нравились рассказы из патерикона, она готова была их слушать по нескольку раз, открывая в них каждый раз что-то новое, необычное. Любили жития Алексия, Человека Божия, Трифона-мученика и Адриана и Наталии, а также апокрифические сказания о Божией Матери, которых Юля помнила довольно много. Иногда задавала вопрос: “А почему же поп-то наш в Корсуни, когда церковь стояла, ничего не рассказывал, аль запрещено при царе было? Красота-то какая, а народ не знал”.

Иногда вечерами после молитв бабушка сказывала нам северные сказки. Сказывала хорошо, колоритно и, вероятно, могла стать известной сказительницей. Надтреснутый старческий голос становился певуч, протяжен. В избу к нам вкатывался белок-колобок, вбегала хитрющая лиса-кума, скакал на сером волке Иван-царевич, плясала на курьих ножках избушка с Бабой-Ягой и Кощеем Бессмертным, которых бабка наделяла отвратительными прозвищами и нередко довольно крепко ругала словами, свойственными русскому народу, но это случалось, когда она очень увлекалась. За четыре года совместной жизни бабушка ни разу не рассказала двух одинаковых сказок. Начало было всегда одинаковым, стереотипным, но после двух-трех фраз знакомая сказка становилась новой, вводились новые действующие лица, расцвечивались подробности. Мы с Юлей любили эти сказки и некоторые даже записали. Добрая, хорошая бабушка Ляксандра, наша “заботница и ухаживательница”, как она себя называла!

Забегу на несколько лет вперед и расскажу, как я однажды начала пересказывать своим детям сказки бабушки Ляксандры. Я рассказывала, а ребята вертелись, крутились и не слушали моих сказок. Мне было обидно, я считала сказки интересными и любила их. В момент рассказа пришла Юля с мужем и детьми, я пожаловалась ей и просила рассказать бабушкину сказку.

Напились чаю, о чем-то поговорили, и Юля начала рассказывать, и вдруг произошло чудо. В комнате зазвучал бабушкин голос, вбежала лиса, пытаясь обмануть ленивого, но хитрого кота, зашумел лес, закукарекал петух. Слушая Юлю, я видела бабку Ляксандру, нашу избу в Ершах, огонек лампадки перед иконой Николая Чудотворца, где мы молились более четырех лет, и вдруг разрыдалась. Никто ничего не понял, кроме Юли, которая тоже расплакалась, и сказка осталась неоконченной.

Тогда, в Ершах, я тоже рассказывала, это были пересказы повестей, романов, но я сама чувствовала, что звучали они бледно. Юле я много рассказывала о строении человека, кровообращении, внутренних органах, этого требовала работа в больнице.

Бабка не любила моих лекций, говоря: “Ты бы, доченька, что-нибудь для души рассказала, а про печенки мне ни к чему”.

Вспоминаются наши походы в лес. Шел третий год пребывания в Ершах. Работа в больнице поставила нас “на ноги”, был кусок хлеба, надежда, что проживем здесь до конца ссылки. Летом в воскресенье, когда не было дежурств, шли в лес, выбирали полянку, расстилали старенькое байковое одеяло, ложились на спину и безмятежно отдавались своим думам. Кругом стояли высоченные, прямые, как стрелы, сосны, ржавые снизу и золотистые ближе к кронам, тяжелые разлапистые ели с темной и претемной хвоей. Белые облака с синеватой оторочкой плыли по голубому небу, верхушки сосен, качаясь, пытались дотянуться до них, и от беспредельного небесного простора слегка кружилась голова, и мысли теряли четкое очертание. Хотелось полететь за облаками в бездонное небо, и в этот момент уходили Ерши, райцентр с его вызовами на регистрацию, мысли, окрашенные тревогами и волнениями.

Проходил час, каждая из нас думала о чем-то близком и дорогом, потом Юля касалась меня рукой и говорила: “Давай молиться”. Первым читался акафист Божией Матери, потом опять безмолвно лежали, вспоминая родных, церковь, друзей. Солнце поднималось выше и выше, щемящее чувство тоски охватывало временами душу, и тогда я просила Юлю что-нибудь рассказать. Сколько хорошего дали нам эти дни!

Вернусь к воспоминаниям о Юле. Через несколько лет после окончания института она вышла замуж. Замужество ее многих удивило, расстроило. Я перестала с ней видеться, осуждала ее вдоль и поперек, ругала. Вышла она замуж за молчаливого, хмурого человека, совершенно неверующего. Ухаживал он за Юлей около двух лет, упорно, настойчиво. Первое время она избегала его, но потом разрешила приходить к ней домой. Бывало, придешь к ней, а Игорь сидит насупленный, неразговорчивый, отвечающий только двумя словами: “да”, “нет”. Я говорила: “Юля, гони его, он чужой, не наш”. “Да что ты, он хороший”, – отвечала она. За Юлей ухаживало много молодых людей верующих, родных по духу, но почему-то безрезультатно. В конце второго года ухаживания Юля согласилась выйти замуж, но поставила условием венчаться.

Венчались далеко от Москвы в сельской церкви, пригласили и меня. Я рвала и метала, отказывалась ехать, но все же поехала.

Во время венчания меня поразило Юлино лицо, оно было залито слезами и в то же время было как-то по-особенному светлым, полным раздумий. Я боялась, что замужество изменит Юлю, оторвет от церкви, а постоянное общение с неприятным (на мой взгляд!) мужем наложит плохой отпечаток. Трудно передать, как я жалела, что нет с нами о. Арсения, который удержал бы ее от этого неверного шага, но все опасения оказались напрасными. Замужество не изменило Юлю, она так же часто молилась дома, ходила в церковь, встречалась с друзьями. Трудно сказать, что она сделала, но через год муж ее неузнаваемо изменился: суровость и замкнутость исчезли, и Игорь превратился в добрейшего и общительного человека, деятельного помощника жены во всех ее делах, но самое главное, он стал глубоко верующим человеком.

Для многих из нас, и в особенности для меня, он стал другом и обрел черты совершенно новые, дотоле неизвестные.

Отец Арсений, встретившись с Игорем в 1958 году, с особой теплотой отнесся к нему.

Через два года после замужества родилась дочь, и Юля внешне переменилась, появились новые заботы, радости, огорчения, но внутренне она осталась прежней, конечно, молитве, церкви и друзьям теперь оставалось меньше времени, слишком много уходило его на работу и семью.

Наша дружба никогда не прерывалась, и по-прежнему я стремилась к Юле со всеми своими горестями и несчастиями. Прибежишь к ней, расскажешь о своем горе, выслушает она, подойдет к иконам и начинает молиться, сперва одна, потом со мной. Скажет после два-три слова, кажется, совсем простых, обнимет тебя, и ты уходишь спокойной, в полной уверенности, что Господь не оставит тебя и все идет как надо.

Заканчивая записки о Юле, скажу, что она оказала на меня огромное влияние, да и только ли на меня? Формирование духовного характера в основном происходило под ее непосредственным влиянием, и о. Арсений говорил мне об этом не один раз.

Три смерти


В первый день войны меня взяли в армию, несмотря на то, что у меня уже был сын. Направили хирургом в госпиталь для легко раненных. Ехали по направлению Минска, но уже около Смоленска нас повернули к Москве. Высадили за Смоленском, где мы и развернули работу. Раненых было много, везли без сортировки, кого попало. Начальник госпиталя попался суетливый, безалаберный, кричал без толку, но считался хорошим хирургом.

Войска отступали, госпиталь все время менял расположение, меня перебросили в полевой эвакопункт. Попали в окружение, выходили с войсками под непрерывной бомбежкой, обстрелом. Где-то везли раненых на машинах, конных подводах, оборудование, инструменты тащили на себе. Вырвались из окружения. Госпиталь - то расформировывали, то формировали вновь, и вдруг мы стремительно стали отходить на Восток.

Не о войне и своей жизни хочу рассказать, а о смерти трех совершенно незнакомых мне людей. Смерти, которая рая необычайно поразила меня и дала возможность осознать неисповедимость путей Господних.

Вспоминается день, когда я дошла до предела человеческих сил, и мне казалось, что жить уже невозможно. Кругом страдания, смерть, стоны, слезы, разруха. В душе у меня ничего не осталось живого, все онемело, заглохло. Такой опустошенной, онемевшей я жила почти месяц, и впереди виделся только мрак и страх.

Несколько последних дней шел дождь или мокрый снег, землю расхлябило, мы с трудом выдергивали ноги из липкой грязи и продолжали двигаться в тыл с транспортом раненых. Я шла за санитарными повозками, и мне казалось, что небо над нами никогда не раскроется, солнце на нем не появится до самой моей смерти. Небо серое, низкое, промозглое, мир сузился, перемокшие оголенные деревья стали безлики, съежились и осели в разжиженную землю. Тусклый короткий день был просто длинным сумрачным вечером без конца и края. Мы не устали и не измучились, это не те слова, которыми можно охарактеризовать предел полного израсходования человеческих сил и внутренней душевной подавленности. Мне помнится, я шла и молилась только одним словом, повторяя при каждом шаге: “Господи! Господи! Господи!”

Где-то позади нас гремел бой, то приближаясь, то удаляясь, а мы ползли по месиву грязи и наконец добрались до деревни и в уцелевших домах разместили раненых и развернули операционную.

Грохот далекого боя приблизился, стали приносить раненых. Наш главный хирург, высокий, худой человек с изможденным лицом, делавшим его похожим на аскета, оперировал, а я почти автоматически, бездумно помогала. Раненых поступало много. Врачи, сестры, санитары измучены, измотаны, и трудно понять, как мы еще что-то можем делать, но делаем. Главный хирург Семен Андреевич исступленно работает и своим примером бодрит и нас.

Тогда, на фронте, я в какой-то мере боялась и не любила его. Во время операции, борясь за человеческую жизнь, он не щадил себя и нас, становился грубым, жестким, излишне резким, но в обыденной жизни был немногословен и застенчив.

С поля боя принесли юношу-солдата, его сопровождал лейтенант, тяжело раненный в ногу, просивший как можно скорее осмотреть и помочь раненому солдату. У юноши было девичье лицо, нежный пушок покрывал щеки, лицо заостренное от страданий, глаза закрыты. Сестры стали снимать с солдата одежду, подошла и я. Ранен в живот, откинула бинты перевязок, разрезанные ножницами, и увидела месиво из крови, грязи, обрывков одежды. Сознания нет, сильнейший шок, смерть неизбежна.

Подошел главный, посмотрел и сказал: “Все”. Мы хотели уходить, но солдат вдруг открыл глаза и отчетливо сказал, смотря на меня: “Я умираю, рана смертельна, достаньте крест, он в верхнем кармане гимнастерки, приложите и перекрестите. Имя Алексей, прошу Вас”.

Я склонилась над ним, достала маленький крестик, приложила к губам умирающего и трижды громко произнесла: “Господи! Прими душу страждущего и умирающего раба Алексия, во имя Отца и Сына и Святого духа. Аминь!”

Алексей глубоко вздохнул, поднял руку для крестного знамения, но рука бессильно упала и смог только сказать: “Господи! Прими душу мою. Благослови Вас Бог! Господи!” – вздохнул раза два и умер.

Главный хирург, сестры и санитар взволнованно смотрели на умирающего, пораженные, как и я, особой благостью и верой Алексея. Лейтенант, пришедший с солдатом, плакал.

Дня через три вечером, когда мы уже добрались до железной дороги и ехали в санитарном поезде, куда нас погрузили со всеми ранеными, главный хирург вдруг сказал мне: “Вы сделали хорошее дело, это надо было выполнить!”

Солдат, совсем мальчик, страдающий от неизмеримых болей, сознающий, что умирает, и призывающий имя Божие, показал в этот тяжелейший для меня жизненный момент глубину человеческой веры и осветил на долгие годы еще и еще раз путь, которым надо идти. Что такое моя жизненная тяжесть по сравнению с его страданиями, предстоящей смертью, и он, несмотря ни на что, стремился к Господу, уповал на Него, звал.

Расскажу о Семене Андреевиче, главном хирурге. После смерти Алексея нас что-то незримо сблизило. Внешне это ничем не выражалось, он так же был резок, требователен, так же кричал на операциях на меня, как и на всех остальных, но я чувствовала, что какая-то нить соединяет нас. Во время операции он стал давать мне пояснения, советовал, иногда вызывал на сложные операции, даже если я в этот день не дежурила, указывал, что читать из специальной литературы, без моих просьб приходил на операции, которые делала я.

Проработав в тыловом госпитале больше двух лет, я рассталась с ним, он уехал в Москву, как тогда говорили, “на повышение”, оставил свой московский адрес и сказал, когда меня демобилизуют и я приеду в Москву, чтобы обязательно ему позвонила.

Окончилась война, госпиталь расформировали, врачей уволили в запас, и я оказалась дома в Москве, в семье. Работала в поликлинике рядом с домом, это казалось мне верхом успеха. Проработала около года, поехала в институт повышения квалификации. Там я и встретила снова Семена Андреевича, где он читал лекции, но подойти к нему постеснялась. Я простой, заурядный врач, а он профессор, заведующий кафедрой. На третий день он сам подошел ко мне и сказал улыбаясь “Людмила Сергеевна! Что же эта Вы?”

После окончания института усовершенствования врачей я перешла работать к нему в исследовательский институт, и здесь-то и увидела в нем не только известного хирурга, но и большого ученого, многогранно способного человека, страстно влюбленного в хирургию и живущего постоянно только одной мыслью – спасти человека, помочь больному, облегчить страдания.

Довольно скоро мы познакомились семьями, и в домашней обстановке Семен Андреевич оказался застенчивым и чутким человеком, по-настоящему приветливым хозяином дома. Окончательное становление меня как врача-специалиста проходило под его непосредственным Руководством и влиянием, и все мои успехи в этой области в той или иной мере связаны с ним.

Мир тесен, жена Семена Андреевича, Наташа, и ее мать, Александра Васильевна, оказались духовными детьми отца Петра, жившего под Ярославлем, к которому я часто ездила в последние годы.

Время было такое, что мы скрывали друг от друга многое. Хотя и бывали то они у нас, то мы с мужем у них, обнаружилось это совершенно случайно. В 1953 году, будучи у нас, Семен Андреевич вспомнил о смерти юноши-солдата Алексея, и о том, как я благословила его. Наташа, посмотрев на меня, внезапно спросила: “Вы верующая или просто так сделали?”

Какое-то мгновение помедлив, я ответила: “Верующая”. С этого и началась наша дальнейшая дружба, но уже основанная на другом. Огромен мир человеческий, но пути Господни неисповедимы.

Запомнилась на всю жизнь и оставила тяжелое впечатление смерть одного подполковника, тяжело раненного, лет сорока пяти.

Раненный в обе ноги и нижнюю часть живота, он тяжело мучился, временами кричал и буквально выл по-звериному, не мог смириться с мыслью, что умирает. Крик его наполняла злость, ненависть ко всему живущему, он поносил Бога, Матерь Божию, Святых, призывал беспрерывно темную силу.

В неестественно расширенных глазах жил ужас и страх. Смотря куда-то в пространство, подполковник временами кричал: “Уйди! Не мучь меня”, или с кем-то разговаривал, отвечая на вопросы, или вроде бы допрашивал и угрожал: “Поддай ему, поддай. Заговоришь у меня, не такие говорили”.

Эти разговоры перемешивались с изощренными ругательствами, проклятиями, криками, леденящими душу. Вначале мы думали, что он бредит, говорит и кричит в беспамятстве, но на обращенные к нему вопросы отвечал разумно, рассказывал о себе. Временами что-то поднимало и бросало его на кровати, обезболивающие лекарства не помогали, рвал повязки, мы привязывали его к кровати, чтобы он не упал на пол, но все было безуспешно.

Фактически являясь трупом, он проявлял огромную физическую силу. Видя его страдания, я стала молиться о нем, а однажды, стоя за занавеской, сделанной из простыни и отделявшей его от кровати другого умирающего, и слыша проклятия, ругань и крики, я незаметно перекрестила его три раза. Как же он богохульствовал и кричал после этого. “Уберите ее, – это он про меня. – Вон! Вон! Она мешает мне, мучает. Уберите!” Видеть же, как я его крестила, он не мог. Я вторично перекрестила, но, испугавшись и ужаснувшись крика, богохульства и ругани, убежала, мне было страшно той темной силы, заключенной в нем. Слабый, обессиленный, он в этот момент сорвал повязки, разорвал бинты, привязывающие его к кровати и бросил фарфоровый поильник в дверь, пробив доску. Меня к себе на перевязку не допускал, а если чувствовал, что иду по коридору, или видел, изобретательно ругался и богохульствовал. Сестры и санитарки не любили и боялись подполковника.

Однажды я дежурила по госпиталю, ночью меня вызвала испуганная молодая врач Татьяна Тимофеевна, ласково называемая многими Танечка, дежурившая в это время во втором корпусе. “Людмила Сергеевна!– говорила она мне поспешно. – Подполковник в пятой палате буйствует, ничего не могу сделать. Помогите!” Я побежала в корпус, поднялась на этаж. Из пятой палаты слышался невообразимый крик, рев и ругань. Больные в других палатах волновались, сестры и санитары стояли в коридоре. Танечка то вбегала, то выбегала из палаты.

Я вошла, подполковник бился на кровати, словно в припадке эпилепсии, бинты пропитались кровью, бинты-привязи частью были сорваны, в глазах, налитых кровью, горела нечеловеческая злоба и ненависть. Увидев, что я вошла, он всю свою ярость обратил на меня и закричал: “Крест на ней, крест, я-то знаю, – и полилась ругань и богохульство. – Я попов и таких, как ты, многих в расход ввел, попалась бы ты мне раньше!” Таня сквозь слезы говорила: “Я боюсь его, Людмила Сергеевна! Он какой-то весь внутренне черный, злобный. Я многих видела сумасшедших и умирающих, но такого никогда. Откуда такая злость, чем помочь?”

Действительно, чем помочь? Сестры и санитарки, стоя в коридоре, переговаривались и успокаивали больных. Я приказала привязать больного к кровати, предварительно сделав перевязку, и ввести успокаивающее лекарство, и решила остаться с ним. Было страшно. Подполковник по-прежнему поносил меня и кричал на вес этаж. Я села на стул около кровати и начала молиться про себя, повторяя после каждой молитвы: “Господи Иисусе Христе, Сыне Божий! Силою Честнаго и Животворящего Креста Твоего спаси и сохрани меня и успокой раба твоего Григория”, – так звали подполковника.

Молиться было трудно, я напряглась, сосредоточилась, пытаясь устремиться молитвой к Богу. Подполковник не затихал, проклинал, поносил. Прошло минут двадцать, я изнемогала, с лица от напряжения стекал пот, но страх у меня прошел, встав, подошла к подполковнику и трижды осенила его большим крестом. В первое мгновение он по-звериному зарычал, при втором крестном знамении стал затихать и при третьем замолк. Лицо приняло спокойное выражение, глаза закрылись, и он, казалось, заснул. Двадцать минут молитвы у постели человека, одержимого нечистым духом, настолько истомили меня, что в коридор я вышла полностью обессиленной, еле держась на ногах. Татьяна Тимофеевна спрашивала: “Что с ним?” Разве я могла сказать, что темные силы овладели его душой.

Дня через три подполковник умер. Мне рассказывали, что смерть была мучительной, страшной. Когда этот человек поступил в госпиталь, мы считали, что проживет он не более трех дней, но он прожил почти три недели. Земная жизнь, грехи его не давали возможности умереть. Санитарки говорили: “Нечистая сила его не отпускает, грехов много на душу взял. Связался с ней, вот и мучает его”.

Третья смерть в госпитале также поразила меня. Умирал майор лет 55-ти, знал, что умрет. Газовая гангрена обеих ног, ампутация за ампутацией, исчерпаны все средства, но гангрена поднимается все выше и выше. Дней за пять до смерти вывезли его в отдельную палату, а за два дня до смерти позвал меня.

“Людмила Сергеевна! Помощь мне Ваша нужна, давно к Вам приглядываюсь, верующая Вы? – я согласно кивнула головой. – Не удивляйтесь, что узнал, старый – вот людей и вижу. Давным-давно в церковь ходил, а потом отошел, забылось все как-то, а Бог есть. Хочу прощения у Него попросить. Умру, заочно отпойте, а сегодня к вечеру святой воды и просфоры частицу достаньте. Может быть, у Вас и сейчас есть?” “Есть”, – ответила я, пошла за своей сумочкой и достала кусочки, почти крошки хранившейся у меня просфоры и маленький пузырек от лекарств, в котором всегда находилась святая вода. Это было мое сокровище, бережно хранимое и всегда бывшее со мной во время войны.

“Хотел бы в грехах покаяться, но как? Расскажу Вам, а Вы, когда Бог пошлет, священнику расскажите от моего имени. Можно это сделать?”

Я не знала, можно ли? Но утвердительно кивнула головой. Майор лежал прямо передо мной, с ампутированными ногами выше колен, с заостренными чертами лица, высохший, совершенно седой. Последние дни возникали боли, приводившие его в бессознательное состояние, но он не кричал, не стонал, а только крепче сжимал обескровленные губы в те моменты, когда сознание еще не покидало его.

Еле слышно, временами замолкая от боли, он начал рассказывать. Говорил с большими перерывами около трех часов, говорил, не щадя и не выгораживая себя, потом замолк минут на десять и сказал: “Все, все без утайки рассказал Вам, Людмила Сергеевна, нерасказанное мучило меня. Теперь прошлое в Ваших руках, мне стало легче. Дайте!” Он бережно проглотил кусочки просфоры, отпил из ложки святую воду, медленно перекрестился три раза.

“Слава Богу, умру по-человечески. Отпойте в церкви еще Дашу, Федю и...” – потерял сознание. Через день, так и не приходя в сознание, умер.

В 1946 году, после демобилизации, я рассказала исповедь майора, звали его Николаем, отцу Петру, а в 1958 году о. Арсению.

Отец Арсений, выслушав, сказал: “Глубокая, проникновенная исповедь внутренне большого человека, да приимет его Господь в обители Свои. Поминайте в молитвах своих Николая, Дарью и Феодора, и я на проскомидии буду всегда поминать”, – и прочел для Николая, как для исповедника, разрешительную молитву.

Вспоминая эти виденные мною смерти совершенно различных людей, я отчетливо ощущала тогда огромное влияние силы Божией, это укрепляло во мне веру, вселяло уверенность, давало возможность жить и понимать Господнее произволение.

Смерть солдата Алексея показала беспредельность человеческой веры, ее силу, стремление и любовь к Богу. Открытое проявление темных сил при смерти подполковника Григория давало возможность увидеть то, о чем никогда нельзя забывать и с чем надо постоянно бороться молитвой к Богу и Матери Божией, или, говоря современным языком, быть духовно бдительным.

Смерть майора Николая, человека, в последний час пришедшего к Богу, открыла тогда мне пути человеческие кие и дала возможность услышать исповедь искреннюю, не щадящую себя, и тогда я воочию поняла – что такое исповедь полная, исповедь души человеческой.

Ещё раз Корсунь-Ерши

Возвращусь еще раз к жизни в ссылке, в Корсуни-Ершах, для того чтобы показать, как милость Господа и Пресвятой Богородицы хранила нас.

Зимой после почти двухсуточного дежурства Юля и я шли из Корсуни в Ерши. Ярко светила луна, голубел искрами снег, дорога, петляя между сугробами, уходила в лес. Тишина стояла необычайная, только скрип снега под ногами нарушал, ее. Усталые от работы, бессонных ночей, ухода за тяжело больными, мы с удовольствием шли по дороге и, выйдя за околицу Корсуни, по установившемуся у нас с Юлей правилу, начали молиться. Прочли правило, акафист Божией Матери. Юля начинала, я продолжала читать, и так, меняясь, молились до самого дома. Отошли от Корсуни около версты, навстречу шло четверо, подошли подвыпившие молодые парни.

“Монашки! Наконец-то дождались”, – местные жители за глаза называли нас монашками. Не сворачивая, пытались мы пройти по дороге вперед. “Стой, девки, не напрасно ждали. Ублажим!” Обнимают, хватают за руки, говорят гнусности, толкают, дышат в лицо винным перегаром. Прошу: “Ребята, пустите, оставьте, домой идем”.

Смеются, понимают, что если и пожалуемся, никто за нас не заступится – мы ссыльные. “Айда к стогу, посмотрим, что за монашки”.

Я, отталкивая, прошу отпустить, кричу. Юля стоит на дороге словно одеревеневшая. Губы сжаты, глаза на парней смотрят отчужденно, строго, а я отбиваюсь и вижу: Юля медленно поднимает руку, крестится несколько раз, крестит меня и так же неподвижно стоит посередине дороги.

Отвращение, беспомощность, леденящий душу страх наваливаются на меня, и даже мысль о Боге приходит только тогда, когда я вижу крестящуюся Юлю. Продолжая бороться с ребятами, я сквозь слезы кричу: “Матерь Божия! Помоги!” Парни тащат меня к стогу, Юля стоит с двумя парнями посередине дороги, они ошалело топчутся около нее, и вдруг сзади раздается: “Эй! Давай с дороги”, – из Корсуни движется конный обоз. Оттолкнув парней, я бросаюсь к саням и кричу возчику: “Отец, спасите! Насилуют!” – “Садитесь, девки, да никак ты – фельдшерка. Я вас, поганцы, сейчас топором огрею, будете знать, как приставать”.

Парни ошалело топтались, а Юля тихо подошла и села рядом со мной на сани. Обоз остановился, возчики подошли к нам. “Ежели, девки, они вас обидели, мы хулиганам зададим, их тепереча много развелось”.

Приехали в Ерши, я всю дорогу плакала, Юля сидела молча. Рассказываю бабке Ляксандре, трясусь, а Юля опустилась на колени перед образочком Пресвятой Богородицы и начала молиться. Ночью спросила Юлю: “Ты испугалась?” “Конечно, испугалась и понимала, что ничто человеческое не могло спасти нас, только милость Божия и заступничество Матери Божией было нашей надеждой, и Пресвятая Богородица не оставила нас и послала нам помощь”.

Вспоминается шестое ноября 1935 года в клубе, расположенном в бараке, где проводили торжественный Октябрьский вечер. Почему-то пригласили и нас в обязательном порядке. Клуб полон народа, на помосте президиум. После торжественной части обещали крутить кинокартину. Идти не хотелось, но наша заведующая сказала, что надо пойти. Сели в самых задних рядах. Доклад о международном и внутреннем положении: через фразу – “великий, мудрый, гениальный вождь, отец родной” и, конечно, о бдительности и врагах народа.

Началось чествование передовиков труда, тогда их называли стахановцами. Один, второй, третий выступают, рассказывают о своих трудовых успехах, и вдруг на трибуне высоченный лесоруб, недавно лежавший у нас в больнице, начавший выступление с международного положения, потом прошелся по врагам народа, перешел к трудовым достижениям и потом называет Юлино имя, отчество и фамилию: “Товарищи! Лежал я в больничке, тяжело болел, думал, помру, но выходила меня санитарка стахановка Юлия, настоящий ударник труда”, – и пошел, и пошел. Почему в президиуме нет, благодарность не зачитывали?

Собравшиеся в зале кричат, одобряют оратора. Поднялся в президиум “наш Рыжий”, так мы называли председателя сельсовета, и, срывая голос, начал говорить: “Граждане, тут неувязочка вышла, санитарка, которую назвал лесоруб Федин, не ударник труда, а вражина, враг народа, отбывающая наказание в нашем районе. Сейчас она с подругой пробралась на наше собрание. Федин попался на удочку врага. Удалим враждебный элемент с нашего трудового собрания. Ставлю на голосование. Кто за? Кто против? Воздержавшихся нет. Единогласно”.

Под общее улюлюкание и свист мы стали выбираться из задних рядов. В проходе толкали нас и даже плевали в лицо.

Прошло не одно десятилетие, но даже теперь обидно и горько, как отнеслись к нам на собрании. Мы боялись неприятностей от НКВД, все могло быть в это время, но, слава Богу, обошлось без последствий.

Работа в больнице оборачивалась для нас иногда неприятностями. У председателя сельсовета, “нашего Рыжего”, жена должна была родить. Привезли, положили в больницу, и сразу начался скандал у врача Зои Андреевны. Председатель кричал: “Не дам, не позволю роды контре принимать. Знаем мы их, всюду вредят, ребенка изуродуют. В район поеду, снятия добьюсь”. Зоя Андреевна успокаивала разбушевавшегося отца, обещала сама принимать роды, но роженица, пролежав четыре дня, ночью в мое дежурство родила. Ребенок родился здоровый, роды прошли благополучно, жена председателя оказалась приветливой женщиной, всему была рада и благодарна, хотя и сознавала себя, в некотором роде, первой дамой в Корсуни.

Какой же был шум, когда председатель узнал, что роды принимали мы с Юлей! Я начала думать, что нашей жизни в Корсуни приходит конец.

“Если ребенок или мать заболеют, тюрьма вашей своре”, – кричал он. Но Бог был милостив, ни в больнице, ни дома мать и ребенок более полугода ничем не болели, что и на самом деле было удивительно. Господь хранил нас.

Еще тогда, в Корсуни, мы отчетливо поняли, что такие люди, как председатель сельсовета, медсестра Полина, работавшая в больнице, сотрудники райотдела НКВД, унижавшие и издевавшиеся над нами, искренне верили, что мы враги, и их отношение к нам являлось результатом внутренней убежденности в нашей виновности. Осуждать этих людей было трудно, предшествующие годы воспитали в них недоверие и ненависть к людям.

Встречалась и другая категория людей – жестоких и безразличных, которые просто не умели сочувствовать, представлять себе чужое горе, чужую боль. И наносили удары, мучили и убивали с полным бездушием, потому что они никогда не знали и не хотели знать евангельских истин о добре, любви и милости. Эти люди любили только себя.

Расскажу еще о нескольких тягостных днях в Ершах.

Бабушка Ляксандра умерла, и мы жили в избе одни. Юля была в больнице на дежурстве, я дома. С вечера слегка морозило. Ночью погода переменилась. утром с реки рваными клочьями пополз серый туман. Цепляясь за нижние ветки деревьев, кустарники, он падал в низины и медленно карабкался на склоны. Вначале пелена тумана стелилась по земле, и чудилось, что все закрыто серым и плотным одеялом, на котором поднимались мокрые деревья, крыши домов, верхушки заборов, но затем он стал подниматься к небу, стараясь слиться со свинцовыми облаками, неподвижно висевшими над миром.

Жду прихода Юли, время тянется мучительно и нудно.

Домашняя работа переделана, приготовлен обед, протоплена печь, наколоты дрова, несколько раз прочитано правило. В избе полутемно, керосина нет, лампадку не зажигаю, мало масла. Пробую уснуть, для того чтобы не видеть серого, грязного дня, мутной пелены тумана, отделившей от меня свет, солнце, лес, для того чтобы избавиться от мрачных мыслей, сковывающих сознание. Уснуть не удается. Тяжелые и серые мысли приходят одна за другой. В душу вползает тоска, гнетущая, пугающая так же, как туман, ползущий по земле и сжавший ее в своих объятиях.

Пробую бороться, но уныние, тоска, черные неумолимые мысли подламывают меня, обессиливают, сминают. Мечусь по избе, пытаюсь что-то делать – не помогает. Начинаю молиться, опускаюсь на колени, становится легче, но потом сбиваюсь, тревожные мысли вытесняют молитву, и опять наступает приступ страха, тревоги. В изнеможении падаю на лавку, зарываюсь головой в одеяло и начинаю рыдать, но темная, именно темная тоска одолевает все больше и больше, становится трудно дышать, думать.

“Господи! Господи! – кричу я. – Помоги!” Начинаю и опять кончаю молиться.

Что-то страшное, пугающее и давящее стоит сзади меня, я оборачиваюсь, боюсь, крещусь несколько раз, прижимаюсь спиной к стене, но ничего не помогает.

Скрипит дверь, я еще больше пугаюсь, входит Юля, а я рыдаю во весь голос, она бросается ко мне: “Что с тобой?” Бессвязно рассказываю, плачу и еще дрожу от страха. Зажигается лампадка, я вижу лучистые Юлины глаза, светлое, доброе лицо, и я начинаю рассказывать о гнетущей тоске, страхе и о чем-то стоящем позади меня.

Юля успокаивает, запирает дверь на засов, подходит к иконам, начинает читать акафист Ангелу Хранителю. Первые же слова его снимают тяжесть, успокаивают, молитва проникает в душу, и я постепенно оживаю. Я знаю, Юля очень устала, но я сейчас эгоистична и не отпускаю ее, и она не стремится уйти от меня, а всеми силами пытается помочь мне. Уже поздно, мы ложимся, и я рассказываю ей, что было со мной. Юля слушает и говорит о молитве к Ангелу Хранителю, о том, что он всегда с нами, и напоминает мне стихиру: “Яко приял еси от Бога крепость хранити душу мою, не престай кровом твоих крил покрывати ю всегда”.

“Молясь Ангелу Хранителю, ты отогнала бы темное, что стояло за твоей спиной и вошло в твою душу”.

Помню месяца через два меня так же охватила тоска и страх, но, начав молиться Ангелу Хранителю, я отогнала смущающие меня страхи. Такова сила молитвы к Ангелу Хранителю.

Письма

В разлуке с друзьями и родными письма имели огромное значение, они приносили радость, ты начинала понимать, что не забыта, о тебе помнят и любят.

Письма от о. Арсения являлись жизненно необходимыми, в них давалась духовная направленность, давались ответы на наболевшие вопросы, определялся дальнейший путь в церкви. Писем, написанных мне о. Арсением, сохранилось около тридцати, но перед самой войной я отдала их М. Н., жившей на даче, на сохранение, а она их почему-то сожгла. Сохранились только два письма, полученные в Корсуни–Ершах и хранившиеся у мужа. Привожу их текст:

“Люда! Пути Господни неисповедимы. Знаю о жизни Вашей, понимаю трудности, оторванность от церкви, дома, друзей. Неуверенность, вечные опасения разъедают душу. Положитесь полностью на волю Божию, возложив упование на Господа, Он всегда с нами.

Молю о Вас Бога, верю, что все будет хорошо.

Больше опирайтесь на Юлю, верьте ей во всем. Господь дал ей чистую веру, сильную и хорошую душу. Всегда будьте вместе. Тяжелая весть о Соне расстроила меня, но в Соне много хорошего, доброго, и это никогда не угаснет в ней. Настанет время, и она опять придет к Богу. Удастся ли написать еще? Не знаю. Приложите все усилия для окончания медицинского института, помогите Юле кончить экстерном среднюю школу и поступить в медицинский институт.

Молю Бога о помощи Вам, молю Господа о Соне, и Вы не забывайте меня, ибо главные тяготы впереди. Да хранит Вас Бог и Пресвятая Богородица”. Подписи, конечно, нет, только до боли знакомый почерк. Второе письмо было получено через несколько месяцев и состояло всего из трех строчек.

“Тяжко в ссылках и заключениях, но Бога ради должны мы нести крест свой, где бы Вы ни были, не забывайте совершать добро людям. Молитесь Пресвятой Богородице друг о друге и обо мне грешном. Господь всегда с нами”.

Что писал о. Арсений Юле, я не знала. У нас было установлено писем друг другу не показывать.

Эти два письма предопределили мой дальнейший жизненный путь.

Несколько грустных мыслей

В двадцатые, тридцатые и сороковые годы мы были молоды, полны сил, откровений, горели желанием помогать друг другу. Первые годы о. Арсений был рядом с нами, вел нас и, даже находясь в ссылках, руководил нами. Церковь нашу закрыли, служили по домам, община стала жить скрытно.

Аресты следовали за арестами, одних заключали в лагеря, других посылали в ссылку, кое-кто затаился или отошел.

Война многих из нас разбросала в разные концы страны. Начался голод, эвакуация, переезды, мобилизация. Об о. Арсении не было никаких известий, говорили, что он расстрелян, умер от голода в лагере. Даже в это суровое время община, а может быть, и не община, а просто мы, духовные дети о. Арсения, держалась вместе.

Окончилась война, мы почти все собрались в Москве, встречались, пытались как-то объединиться, заботиться друг о друге, как в былые времена, изучать что-то, ухаживать за нашими больными, но ничего не получалось.

Те из духовных детей о. Арсения, которые после войны приняли священство, уехали из Москвы, и ездить к ним часто стало невозможно.

На исходе сороковых годов и в начале пятидесятых мы вдруг обнаружили, что сильно сдали, постарели, стали не душевны, черствы, нетерпимы к другим людям. Слова о любви друг к другу, о помощи произносились так же, как и раньше, но мы хотели, чтобы больше заботились о нас, чем мы о ком-то. Нас подменили.

У каждого была семья, свои заботы, болезни, работа, дети, и во всем этом растворилась вера и добрые пожелания. Не было человека, который наставил бы нас, а сами оказались немощны.

Только около наиболее стойких и верных духовных детей о. Арсения, таких, как Наташа, Варя, Юля и еще нескольких других, группировалось небольшое количество людей, но некоторые отошли и ходили только в открытые церкви. Встречались редко, случайно, больше на похоронах, на больших церковных праздниках.

Разговоры были о здоровье, кто как живет, кто умер, болен, родились дети, внуки, получили квартиру, защитил диссертацию. Былые споры, разговоры, взаимно обогащавшие нас, совместное чтение святоотеческой литературы, обмен мнениями –все ушло в прошлое.

Былой свет померк, духовная жизнь еле теплилась.

Поражу Пастыря, и рассеются овцы, – и вдруг в 1958 году мы узнали, что о. Арсений жив и на свободе. Первые встречи, разговоры, исповеди, огромная, ни с чем не сравнимая радость охватила нас. Мы потянулись к о. Арсению, к родному очагу, под его кров, но не все. Кто-то не поехал, отошел, боялся.

Стало горько за человеческую неблагодарность, черствость, забывчивость – за нас же страдал о. Арсений.

Прошел год, и в небольшом домике, в городке далеко от Москвы, появились не только мы, но и много тех, кого встретил о. Арсений на дорогах лагерных странствий. Приезд о. Арсения, встречи с ним заставили многих из нас жить по-новому, стряхнуть житейскую накипь, стать ближе к церкви. Мы по-прежнему ходили в разные церкви Москвы, но душу свою несли к о. Арсению, там у него оставляли свои горести, обиды, сомнения, тяжести жизни, отдавали ему грехи наши и получали духовное наставление и утешение, дававшее нам возможность жить в духе веры. Помню слова о. Арсения: “Идите в мире путями заповедей Господних, будьте милостивы друг к другу, старайтесь в делах своих и помыслах быть подобно монахам, хотя и живете в бурном житейском море и тогда милость Божия не оставит вас”. И еще говорил: “Молитва к Пресвятой Богородице – одна из главных и сильных молитв для верующего. Каждый день проверяйте поступки свои и давайте ответ в содеянном себе и Господу”.

Несмотря на то, что о. Арсений был с нами и возродил многих из нас, все же мы стали другими. Молодость ушла, жизнь измотала и изломала нас, я чувствовала, что в наших молитвах больше звучали просьбы, чем прославление Господа, а когда-то было по-другому.

Однажды я спросила о. Арсения, почему так? И он несколько грустно ответил мне: “Это в какой-то мере естественно. Слишком много тяжелого перенесли люди, пережили. Было сделано все для того, чтобы вытравить из человека веру, поставить в такие условия, когда необходимо думать только о том, как выжить, преодолеть созданные препятствия. Взгляните, как построена кругом жизнь: радио, журналы, телевизор, газета, кино и театр заставляют вырабатывать стандартный образ мышления, единый для всех, а это ведет к тому, что человек ни минуты не может оставаться со своими мыслями, почувствовать Бога.

Сам темп современной жизни, ускоренный, стандартный и все время напряженный, заставляет думать односторонне в желательном кому-то направлении. Наедине с собой человек не может побыть, даже отдых его в санаториях, домах отдыха построен по определенному ритму и программе. Человеку говорят, вкладывают, учат тому, что задано, предначертано. Массы людей собраны вместе и в то же время разобщены борьбой за существование. Вот этой отразилось даже на верующих, подвело под общий стандартный уровень, сделало равнодушными. Стандартность мышления, заданное мышление мешает человеку стать верующим, а верующему сохранить веру. Но помните, Церковь Божия и в этих условиях будет жить вечно. Сохраняйте веру свою, боритесь за индивидуальность мышления, молитесь больше, читайте Священное Питание, и Господь сохранит вас, не даст потерять ясность мысли, думать, как безликая масса равнодушных, холодных людей”.

Павел Семёнович

Рассказ Надежды Петровны
1972 г

“Господь хранил нас, хранил неотступно и милостиво”. В 1958 году, окончательно поселившись у меня, о. Арсений первое время ни с кем не общался, а потом написал несколько писем, и стали к нам приезжать в день по нескольку человек, в субботу и воскресенье бывало и до десяти.

Отцу Арсению я первое время напоминала, что это опасно, но он полагался на волю Божию, а я боялась и даже устанавливала некоторую очередность посещений, особенно в воскресные и праздничные дни. Соседи на нашей улице были хорошие и плохие, но, к сожалению, плохих было больше. Времена, конечно, были не те, что при Вожде, но все же мы оба репрессированные, бывшие лагерники, а о. Арсений священник, и при этом не служащий в церкви. Всякое могло быть.

Приблизительно через год после приезда о. Арсения заходит ко мне участковый Павел Семенович, за глаза звали его у нас “Пашка–хап”. На вид лет тридцать пять, роста среднего, русый, голубоглазый, лицо открытое, улыбчивое. Вот за эту-то улыбчивость мы все его на улице побаивались. Квитанцию на штраф пишет, говорит предупредительно и улыбается.

Вошел в дом, поздоровался, спросил о моем здоровье, все ли благополучно, а потом о жильце спрашивать стал. Кто, что, откуда? Я рассмеялась и ответила: “Павел Семенович! Жилец-то прописан, и милиция о нем все знает. Скажите прямо, что Вам надо?”

“Да ничего, собственно, не нужно. Да вот соседи говорят, что много народу к Вам ездит. Жилец-то священник, может, на дому священствует, а это законом запрещено, для этого церкви есть”.

Во время этого разговора вышел из своей комнаты о. Арсений, поздоровался и сел.

“Вы обо мне спрашиваете?”

Павел Семенович немного замялся и сказал: “Да, о Вас, гр. Стрельцов. Спрашиваю, не священствуете ли на дому? Из лагерей прибыли?”

Разговорились, Павел Семенович чему-то посочувствовал, что-то о сектантах сказал, что в городе объявились. Козырнул знанием секты иеговистов, что идут на поводу у американцев, что-то о Боге сказал. Отец Арсений отвечал и, на мое удивление, разговор поддерживал. Около часу просидел у нас Павел Семенович, выпил чаю, закусил, и денег я ему дала, в старых деньгах сто рублей. Взял, как всегда, не отнекивался, за эти поборы и прозвали его “Пашка–хап”. Деньги в руки не брал, надо было положить их в боковой карман шинели или кителя. Когда деньги в карман всовывали, делал вид, что не замечает.

Уходя от нас, сказал: “Вы это, насчет приезжих осторожней”, – и ушел, а потом раз в месяц стал заходить, то номер на доме посмотрит, то ограда в порядке ли, есть ли собака, домовую книгу полистает и все норовил с о. Арсением поговорить.

И как-то случалось, что о. Арсений с ним встречался, то на звонок выйдет, то услышит наш разговор и так же из комнаты выйдет, и станет наша беседа общей.

Разговоры у них странные были. Отец Арсений почему-то о своей жизни рассказывал, о Москве, нашем городе, его истории, а иногда Павел Семенович начинал о себе и семье рассказывать или вступал в рассуждение о слышанном.

Не любила я этих визитов Пашки, а разговоров тем более, и как-то о. Арсению сказала: “Ну что Вы с ним разговариваете? Ходит, выглядывает, каждый раз деньги берет. Чистой воды хапуга”.

Отец Арсений задумчиво посмотрел на меня и ответил: “Надежда Петровна! Вы внимательно вглядитесь в Павла Семеновича, и тогда увидите в нем большую искру Божию”.

А я про себя подумала: “Где у этого хапуги может быть искра Божия?”

Года два ходил к нам Павел Семенович и, прямо на удивление, всегда-то встречался с о. Арсением. Придет, посидит, выпьет чаю, закусит, поговорит и уходит. Первое время я ему деньги в карман, как всегда, вкладывала, но потом перестал брать. Не любила я его приходов, боялась, что высматривает, а о. Арсений, наоборот, при приходе Павла Семеновича оживлялся, и мне даже казалось, был рад ему.

Года через три не только что деньги не брал с нас, а бывало, придет к о. Арсению, то селедку какую-то особенную, то банку красной икры из раймага принесет, что с черного хода начальство получает, и никогда никаких денег за покупки не брал, а только говорил: “Это мой презент”. Прошло еще года два, о. Арсений стал приглашать Павла Семеновича даже в свою комнату, мы все возмутились и стали говорить о. Арсению, что этого делать нельзя, а он в ответ только улыбался. Павел Семенович несколько раз предупреждал меня о соседях или о том, чтобы в некоторые субботы не приезжали или приезжал один-два человека, и тогда приходилось идти на вокзал и предупреждать приехавших о необходимости отъезда. Вероятно, в эти дни следили за домом, и, действительно, два или три раза я заставала в саду людей, изображавших пьяных, “случайно” пролезших через довольно высокую ограду.

Заходил к нам Павел Семенович не чаще двух раз в месяц, при этом обязательно побывав у соседей. На нашей улице говорили: “Хотя Пашка и хап, а у него на участке порядок”.

О чем говорили о. Арсений и Павел Семенович в последние годы, не знаю, но только видела, что Паша привязался к нему.

В ноябре шестьдесят третьего года Павел Семенович пришел к нам расстроенный, умирала у него мать, Сел в столовой и заплакал. Отец Арсений стал успокаивать. “Мать верующая, всю жизнь Богу молилась, а в церковь не могла ходить, я-то партийный, по должности у людей на виду, в милиции служу. Мать очень переживала, что я участковым работаю, прозвище мое знала: Пашка-хап. Да что делать, жизнь так сложилась. Очень прошу Вас, о. Арсений, прийти к нам с Надеждой Петровной и маму поисповедовать и причастить, сама тоже просит, я ей про Вас много рассказывал. Вы ко мне вечером тихонько заходите, домик в саду стоит, я у калитки ждать буду”.

Часов около восьми, как договорились, вышли мы с о. Арсением и пошли. Я чего-то боюсь, а о. Арсений чему-то радуется. Вышли на улицу: темень, дождь, пришли, у калитки ждет Павел, провел в дом. Мария Карповна совсем плоха, говорит еле-еле, только глаза горят, худая, высохшая.

Вышли мы в соседнюю комнату, стоим, переговариваемся. Жена Павла плачет навзрыд и только повторяет: “Такого человека, как Пашина мама, не найти, меня опекала, внуков воспитывала, в церковь хотела, а из-за нас ходить не могла. Иконку Матери Божией в чулане держала, там и молилась каждый день”.

Часа через два вышел о. Арсений и нас позвал. Мария Карловна после исповеди оживилась, попросила приподнять ее на подушке и сказала: “Батюшка, Пашу моего и Зину не оставляйте. Христом Богом прошу. Хорошие они, а это, что Павел в милиции служит, ничего, он добрый, душа у него есть, многим помогал, как умел”.

Потом ко мне обратилась: “Голубушка, Надежда Петровна, ты останься, отходную по мне прочти. Сегодня Господь приберет меня, ты уж просьбу мою уважь”.

Никогда я отходной не читала, смотрю растерянно на о. Арсения, и что ответить, не знаю. Отец Арсений сказал мне: “Останьтесь, я псалтырь с собой взял”. Читать по-славянски умею, псалтырь много раз читала, о. Арсений и службу меня заставил изучить, с того времени как я верующей стала.

Конечно, осталась, хотя и страшно. Жена Павла пошла провожать о. Арсения. Остались в комнате Павел и я. Зажгли свечку, стала я читать, волнуюсь, сбиваюсь, но потом взяла себя в руки.

Мария Карповна лежит с открытыми глазами и изредка с большим усилием крестится. Павел около меня стоит, Зина пришла, уложила детей и тоже с нами начала молиться.

Ночь, поздно, я уставать стала, временами воду пью, но читаю и читаю. Поднимаю голову, вижу, Мария Карловна что-то сказать хочет. Подошла я.

“Подожди, голубушка, чуток, прощусь я с Павлом и Зиной, и ты тоже после подойди”.

Было в этом прощании что-то неизбежное, глубоко грустное. Мария Карповна была сосредоточенно серьезна, ласкова, и ни тени боязни не мелькнуло на ее лице.

Павел и Зина, припав к руке матери, тихо плакали, но в глазах каждого было столько глубокой любви и какого-то сознания, понимания, что смерть это не ужас, а Великая неизбежность, которую надо освятить лаской, добротой и верить, что связь с умершим не прервется. В дальнюю дорогу уходила Мария Карповна.

Подошла и я. Почти шепотом сказала она мне: “Не оставляй их, голубушка, молись обо мне. Прощай!”

И опять читала я псалтырь. Около шести утра незаметно умерла Мария Карповна. Утром ушла я домой, а ночью о. Арсений отпевал умершую. После смерти Марии Карповны темными вечерами заходила Зина и молилась у о. Арсения со всеми, кто в это время бывал у него. Павел Семенович приходил днем под видом очередного обхода своего участка или поздно вечером, заранее предупредив о своем приходе.

В шестьдесят четвертом году поступил Павел на заочный юридический факультет, окончил в шестьдесят девятом, уехал из нашего города в другую область, где и работает сейчас народным судьей.

До самой смерти о. Арсения, т. е. до осени 1975 г. посещал его Павел, а после его смерти стал духовным сыном о. В. в другом городе, куда направил его сам о. Арсений.

Отец Арсений говорил мне, что у Павла необычайно чистая душа и, даже находясь на работе в милиции, он многим делал хорошее.

Запомнился мне один вечер, разговор с о. Арсением о силе веры у человека. Было это в один из тех редких дней, когда никто не приезжал. После долгой молитвы у себя в комнате вышел о. Арсений к вечернему чаю. Настроение у него было радостное, вначале он много рассказывал об одном офицере, встреченном им в лагере, о необыкновенной чистоте его души, самопожертвовании, вызывавшем даже уважение охраны, при этом весь рассказ был удивительно ярким и произвел на меня большое впечатление. Вероятно, я его когда-нибудь запишу.

Потом разговор перешел на тему о силе веры, и о. Арсений сказал: “У каждого человека своя сила веры, и дается она Господом в зависимости от устроения, внутренних сил и собственного духовного подвига.

Монаху или иерею, прошедшему большой путь наставничества и подвига под руководством старцев, изучавшему Священное Писание, дано много и спросится много.

А возьмите Павла Семеновича и Зину – что им было дано? Почти ничего, но в душе была искра Божия, и эту искру заложила мать, все время поддерживая ее.

Еще полностью не осознав веры, Бога, сколько делали они добра, как мы узнали после от посторонних людей!

Достаточно было загореться в душе их пламени веры, и засветились они, засверкали больше, чем те, кто пришел в первый час. В жизни своей, – закончил о. Арсений разговор на эту тему, – таких чистых душой людей встречал я не раз”.

Последний раз с Павлом Семеновичем виделась я в Москве в начале этого года.

Написано Надеждой Петровной.
Из архива Татьяны Ниловны Каменевой.



Обратно                                             Оглавление                                                    Далее





Яндекс.Метрика